Ротмистр - страница 22
— Александр Иванович, вы что-нибудь можете не в полную силу? У меня вот все руки в синяках теперь. Волокли меня по полю, как пасечник колоду. Немцы из-за этого меня, наверное, пожалели, потому и не попали ни разу.
— Виноват, исправлюсь. Дам из-под огня буду впредь тащить по возможности куртуазно и изящно.
— В изяществе есть красота, милая и беззащитная. Сила же бывает грубой и неотесанной, но она тоже красива — точкой опоры, надежностью. Хотя бывает, что и с горчинкой она, и молчалива. Ну и пусть. За мной в университете ухаживал очень приличный юноша, он был прекрасно воспитан, и — ох, как же он развесисто и много говорил о любви, совершал разные куртуазные глупости, что так нравятся дамам, наподобие бросания букета роз на балкон. И постоянно давал понять о своих неземных чувствах, полагая, что кашу маслом невозможно испортить. Я таяла, конечно. Но однажды все это великолепие разбилось о прозу жизни, когда мне понадобилось его плечо, а не язык, а он решил что это слишком опасно, хлопотно и невыгодно для него. Но — да ладно, не хочу об этом, все быльем поросло…
Гуляков хрумкает шоколадкой и, словно застеснявшись этого, сообщает:
— У моего отца поговорка была: кстати промолчишь — что большое слово скажешь…
Александра подходит к окну и, глядя на дождливую вечернюю улицу, тихо говорит:
— Ротмистр, вы мне напоминаете «Демона» Врубеля. Вас словно из камня кувалдой и долотом выдолбили, а отшлифовать забыли. Спирта хотите? Александр… Иванович…
Гуляков, не понимая, что делает — настолько это неожиданно для него самого — подходит к ней сзади и плотно прижимает женщину к себе, медленно проводя забинтованными ладонями от талии к груди.
— Ротмистр, ну что вы меня… этими тряпками трете… Дайте разбинтую…
Пальцы женщины, сидящей на подоконнике, царапают обнаженную мускулистую спину.
— Ты все-таки не можешь не на всю силу… медведь… еще…
На продавленной кровати можно лежать только на боку. Александра, прижавшаяся сзади к мужчине, осторожно трогает ногтем подсохшие корочки ожогов на его ладонях:
— Можно уже не бинтовать, ихтиолкой намажу, и достаточно с тебя. Будешь пахнуть лазаретом за версту. А на руках у тебя пигмента на месте ожогов не будет теперь — белые пятна, как у леопарда…
Гуляков почти не понимает, что она говорит — в момент рухнуло все стройное, четкое, упорядоченное, на чем держалась его жизнь на войне. Сжатая пружина внутри вдруг распрямилась, зазвенев, и хлынуло все, что он так долго держал в узде на задворках сознания, не пуская в повседневную фронтовую жизнь. И оно, это вырвавшееся наружу, прекрасно. Мир не рухнул, но война вряд ли простит…
Оба вздрагивают: за дверью раздается оглушительный звонкий грохот упавшего ведра и сдавленные ругательства. Обнаженный Гуляков вскакивает с постели и приоткрывает дверь.
— Вашбродие, это я, вестовой Курбаткин! Вас в штаб просют!
Гуляков, накинув на плечи китель, присаживается на край кровати.
— Дождись меня тут.
— А из постели можно встать?
— Можно. Ненадолго. Но только при условии, что будешь вести себя хорошо, и на передний край тебя вновь не понесет. В семье хватит одного воюющего.
Женщина смеется:
— Так мы уже семья? Мне еще не делали предложения, не надев штанов…
Август 1917 года. Свадьба Гулякова и Александра уже в той стадии, когда к почтенным гостям приходит желание попалить из пистолетов по изрядным запасам пустой посуды. За длинными столами, сооруженными из снарядных ящиков, сидят офицеры вперемешку с сестрами милосердия и еще откуда-то возникшими дамами в лиловых, розовых и прочих демаскирующих диспозицию нарядах. Воины рассказывают что-то героическое, друг друга перебивая, а прекрасная половина с придыханием комментирует: «Да что вы говорите, какой ужас, и как вам это удалось!»
Солдаты в изначально белых, но уже радужных передниках, сдобренных разномастными напитками, разносят на подносах, сколоченных из досок, немудреную закуску и последние запасы алкоголя. Причем, в ход уже идет все, то, что обычно не пьется даже с большого похмелья: какие-то наливки противоестественного цвета, приторные ликеры и настойки неведомых тропических растений.