Рук Твоих жар (1941–1956) - страница 7
Впрочем, не только я идиот, было нас в палате восемь или десять ребят, и у всех настроение было хорошее. Посетовали, поговорили и опять легли. Никогда не спали так сладко, как в эту ночь. Утром пришел фельдшер и долго не мог добудиться.
И никто из нас тогда не понял, что это самая трагическая ночь в истории города, что она несет смерть, смерть мучительную и ужасную, многим из нас, нашим близким. А тем, кто останется в живых, — перевернет жизнь. Разбомблены были Бадаевские склады, зерно — запасы продовольствия на полгода. В ночь, когда замкнулась блокада, это означало смерть. Как все-таки хорошо, что человеку не дано знать будущего.
1 сентября я был выписан из больницы Паратиф не прошел. Температура была 37–38, по вечерам подскакивала до 39. Чувствовал сильную слабость, тем не менее выписали, сказали «Не до этого сейчас». Куда идти? Полк наш был размолот, а остатки его направлены куда-то под Лугу. Укрепления под Хитола, над которыми работал наш полк, давно в руках врага.
Конечно, дело обстояло просто. Прямой путь лежал на Литейный, в гарнизонную комиссию, где из солдат размолотых полков формировали новые соединения, их отправляли на фронт.
Но отец придумал иное. За это время он свел дружбу с военным комиссаром Василеостровского военкомата Петровым. Тот поохал, сказал «Да, сделали ошибку, что направили в армию близорукого, с минус 8, но теперь он уже вышел из моей юрисдикции, ничего сделать не могу» А тут я вышел из госпиталя в неопределенном положении. Отец и повел меня к Петрову. Тот назначил меня на комиссию. Близорукость минус 8, только что перенесенный паратиф, лордоз (прирожденная болезнь), освободили.
Сдал военные шмотки в военкомате. Переоделся в штатское.
Это было 13 сентября 1941 года. Отец говорил: «Ну, вот теперь я могу смотреть без злобы на штатских парней. А то, когда ты был в армии, всякий парень в штатском, которого я встречал на улице, вызывал во мне бешеную злобу».
Отправился в институт. Первый, кого встретил на лестнице, был Сегеди, аспирант, ловкий парень, журналист. В армию не попал, так как у него была переломана нога, в юности расшибся на мотоцикле. Этот приветствовал меня словами: «Военный или штатский, кто так умен и остроумен, как Александр Андреич Чацкий».
В школе милейшая Серафима Ивановна, директор, встретила, как родного, хотя все-таки съязвила «Вова приспособился». Вовами называли еще в Первую мировую войну ловкачей, которые отлынивали от военной службы. Маяковский их высмеивал, но, увы сам был «Вовой» и в буквальном, и в переносном смысле, от военной службы сумел отбояриться.
Мне было немного стыдно, но все-таки хорошо. В армии я чувствовал себя не на месте, — не из-за какой-либо опасности (единственная вещь, которой я никогда не боялся, — смерть; немножко побаиваться ее стал лишь сейчас), другое: я не выношу муштры. Казарма, необходимость вскакивать перед всяким парнишкой, который носит ефрейторские петлички. Необходимость стоять, руки по швам, перед любым хамом в офицерском мундире, когда он тебя кроет матом, — все это было невыносимо. Опять стал вольным. И наступила блокада.
О блокаде писали много и не написали ничего. Пытаюсь вспомнить, что читал о блокаде.
Чаковский, «Это было в Ленинграде» — тошнотворная пошлость. Героические девицы и парни в форме, которые ходят по улицам опустевшего города и декламируют. Голод? Смерть? Что им до того. Они заняты декламацией, разыгрыванием героических ролей, которые отвел им автор. Сам он, впрочем, в блокаде не был.
Несколько лучше роман Веры Кетлинской «В осаде», неплохо дан образ старого профессора, который умирает от голода, остальное слабо, очень слабо. Лучше всего, пожалуй, удалось описание блокады, блокадных будней Вере Инбер — «Ленинградский дневник», «Пулковский меридиан». Просто и естественно, без фальшивых эффектов «гром победы раздавайся», но есть и у нее уязвимое место. Блокада изображена с точки зрения писателя, т. е. лица, находившегося в привилегированном положении. У простых людей все было во много раз более прозаично, более трагично, более кошмарно.
Так и осталась неосвещенной одна из самых трагических страниц современной истории. Теперь уже трудно изобразить все это живо и естественно, слишком много лет ушло с тех пор. Другие переживания, другие потери, — кошмарные черные годы пролегли между нами и тем временем.