Селинунт, или Покои императора - страница 35
— Кстати, — сказала Эдна перед тем как уйти, — не забудьте завтра побриться. Вы уже начали вставать, вам надо бриться. Такое правило.
Коридор теперь опустел. Но уличный шум, размеченный перемигиванием светофоров и больших неоновых вывесок, все не стихает, он поднимается снизу и проскальзывает вместе со струйкой ледяного воздуха в щелку над батареей, между оконной рамой и подоконником.
Движение под огромными вязами, посаженными вдоль прямых авеню, понемногу прекратилось. Несколько машин, включив дальний свет, еще ощупывают им широкую дорогу и хрустят льдинками, объезжая круговой перекресток. Гейтс-Сёркл, Делавэр-Авеню, Форест-Лоун-Симетри… дальше их уже не слышно. Только несколько баров, несколько жалких закусочных, наверно, еще открыты на Гурон-Стрит и Таппер, заманивая припозднившихся прохожих. Издалека, как если бы они жили в другом мире, отделенном от меня каким-то бедствием, я пытаюсь представить себе эти фигуры с сутулыми спинами, поднятыми воротниками, которые осторожными шажками пробираются по льду, уворачиваясь от ледяного ветра, или стоят, прислонившись к витринам, под навесом, в крытом торговом переходе; кое-кто стоит на виду, на углу освещенного здания, и Бог весть чего дожидается. Одиночки в поисках других одиночек. Негры или поляки, окончательно впавшие в нищету, беспрестанно обходящие одни и те же кварталы в надежде вымолить серебряную монетку — «А dime, sir, a dime!»[44] — чтобы сполоснуть себе нутро. Станут ли эти тени роднее оттого что я здесь, далеко, в этой уютной палате? Тени тех, кто дремлет на автовокзале или на заднем сиденье угнанной машины Тех, кто вправду не знают, где голову приклонить, или напротив, не хотят возвращаться домой — закоренелых бабников, каждый вечер отправляющихся в эту пустыню на охоту. И тех, кто забиваются в самые потайные трещины — сауны, турецкие бани — и пытаются создать себе иллюзию ранней весны, погрузившись в лунки, где пар густеет от храпа колышущихся тучных тел.
Ночью тысячи фонарей осевого освещения и прожекторов разметили город на странные геометрические фигуры, но тишина пока еще не установилась. Она может взорваться в любой момент. Завопила сирена «скорой помощи», выскочившей из глубины польских кварталов и вихрем подлетевшей к входному павильону. «А baby»,[45] — сказала бы Эдна, будь она еще здесь. Для всех местных жителей существует строгий запрет. Окрестности больницы должны выглядеть так же благонадежно, как дворик детского сада или пансиона для домашних животных, чьи хозяева уехали в отпуск. Левая рука затекла, я вынужден снова лечь. Но ожидание уже не то, что прежде. Всякая тоска исчезла. Мы приближаемся к цели. Атмосфера скоро переменится.
Пусть внизу по-прежнему существует жизнь, проявляясь то тут, то там — люди валяются на диване, не зная, о чем бы завести разговор… кое-какие пары без особого воодушевления исполняют старый ритуал… длинноволосые юнцы передают друг другу «косяк» с марихуаной, — все это уже не сможет меня отвлечь. Секундная стрелка уже не мечется по циферблату; жучок вдруг застыл, перестав копошиться в своей коробочке. Время теперь может даровать лишь одно облегчение: не заглядывать в будущее.
Бывает, что я даже этому улыбаюсь, зная, что никто не увидит моей улыбки. Наверное, только я один в этой больнице думаю о чем-то другом, кроме того момента, когда я смогу отсюда выйти. Что произошло?.. Многие сказали бы: этот парень тебя сглазил.
Я теперь знаю каждую черточку его лица с налетом тишины. Холмики губ и лба в одновременно диком и полупрозрачном, чувственном и умиротворенном профиле. Тонкий изгиб уха над мочкой. Округлая выпуклость века в глазной впадине… Словно кто-то одним нажатием, одним слегка вращательным движением большого пальца вылепил это лицо, придал ему рельефность, разгладил ровные места и явил жизни. Оно, конечно, выглядело иначе при свете, падавшем на стеклянный столик и на складки простыни, но как будто само излучало этот свет.
Мне часто хочется сделать с него набросок, который я мог бы оставить себе, подобно художникам, которых раньше приглашали к одру знаменитых больных. Удался бы рисунок лучше, чем тот подмалевок, разорванный в клочья моей натурщицей? Увы, такой набросок был бы лишь посредственным и передал бы только усталость, истощение — и больше ничего. Во всяком случае, ничего из внезапной метаморфозы, из молчания, уже готового наполниться словами. Как передать сияющую эрозию, в которой словно растворились все контрасты, как на древних статуях, обточенных солнечными ветрами, аскетическую улыбку, словно раскрывающую маску внутрь самой себя? А нужно было выразить и запечатлеть именно это.