Семьдесят девятый элемент - страница 38

стр.

— Понял, — говорю я. Заставляю себя улыбнуться. — Понял. Подождем до завтра.

— Чему радуешься? — сердито говорит Перелыгин. — Блоки думаешь сколотить до завтра?

— За дурака считаешь? Или за подлеца? — спрашиваю я. — Просто, настроение отличное. Побеседовал со старшим товарищем.

— Ладно, — говорит он. — Я тебе настроение попорчу еще завтра.

— Договорились, — подытоживаю я.

В окошко стучат. Что там стряслось?

— Игнатий Савельевич! — кричит женский голос, тетя Саша из общежития. Она видит Перелыгина и добавляет:— Дмитрий Ильич! Там товарищ Батыев приехали.

— Иди приветствуй начальство, — говорит Перелыгин. — Заручайся высокой поддержкой.

— В самом деле — за дурака считаешь? — отвечаю зло. — Хорошо, тетя Саша, — говорю в окошко.

— Нет, ты не дурак, — говорит Перелыгин.

— Спасибо и на том, — говорю я.


Перелыгин. Ночь после нелегкого дня


Итак, приехал Батыев. Это неприятно. Батыева — не люблю. И кроме того, в гостинице живет Сазонкин. И находится корреспондент — странно знакомое у него лицо, а вспомнить не могу.

Сазонкин сумеет напеть Батыеву в руководящие уши столько ерунды, что, разведи пожиже, хватило бы на трех начальников экспедиций. Батыев же из той породы людей, что верят с охотой всякому паскудству. Тем более когда паскудство будет исходить от представителя народных масс, этого болвана Сазонкина, придумавшего себе титул заместителя главного инженера. Болтун. Его надо бы гнать, но трудно подобрать человека на эту должность: оклад небольшой сравнительно, хлопот — выше головы, снабжение — не ахти. Впрочем, плевал я на Сазонкина. Пусть поет Батыеву в руководящие уши. Я не мальчик, чтобы на такое реагировать всерьез.

С корреспондентом — сложней. Коли быть честным, есть у меня слабинка. Она именуется «болезненное отношение к критике в печати».

Не верю тем, кто с трибуны раскланивается, как оперный артист, благодаря за критику. Ее не любит никто, нет святых, питающих ко всяческой критике нежную любовь. Зажимать критику отвадили, признавать — научили, это верно. А любить не заставишь и не научишь, дудки. Тем, кто раскланивается, не верю. И сам никогда не раскланиваюсь. Даже избегаю в заключительном слове традиционной, ни к чему не обязывающей фразы: «Замечания, высказанные выступающими товарищами, были в основном абсолютно верными; можно было вскрыть еще большее количество недостатков; руководство экспедиции примет надлежащие меры». В заключительном слове я всегда спорю и не соглашаюсь с тем, что полагаю неверным. А о правильных замечаниях молчу: зачем кидаться словами, надо устранять недостатки, вот и все.

Я давно уже научился не перебивать репликами, не напоминать, что время истекает именно в ту минуту, когда оратор переходит ко второй части выступления, обычно содержащей критику. Привык не вступать в полемику с начальством, дающим взбучку на служебных совещаниях. Умею слушать молча и отделять металл от пустой породы. Пропускать не сквозь себя, а мимо чепуху, если ее, случается, порют. И наматывать на ус то, что может пригодиться. В общем, давно умею «правильно реагировать на критику», как сказал бы уважаемый мой парторг товарищ Романцов.

Но что касается газет...

Пора бы, казалось, привыкнуть и к ним: не первый год руковожу, не один раз моя фамилия появлялась на печатных страницах, притом и под всякими нелестными заголовками. Понимаю: это закономерно. Еще не встречал хозяйственника, не попадавшего под обстрел печати. А все-таки неприятно. Больно широка огласка. И всегда почему-то возникает желание писать опровержение, даже когда понимаю, что пропесочили не зря.

Вот и этот корреспондент. Правда, сказал, что задание — написать очерки. Но кто их знает, увидит что — и мигом настрочит фельетон. О чем фельетонить — найдется. Хозяйство у меня большое и не шибко налаженное, промахов навалом, а подмечать недостатки умеет всякий, попробовали бы исправить, а не чиркать карандашиком. Да еще с видом первооткрывателя. Будто я сам не вижу, где у меня тонко.

Сижу на крыльце. Вышел, чтобы остыть после разговора с Романцовым. Никак не уснуть. Напротив — гостиница, в окошке пробивается свет. Противно думать, как там сейчас перемывают мои косточки Батыев, Сазонкин и этот, московский. Поднимаюсь, обхожу дом, усаживаюсь на завалинку с другой стороны.