Семья Тибо. Том 1 - страница 40
Жак почувствовал, как всё закачалось вокруг, он вцепился Даниэлю в рукав, но пальцы не слушались, ноги стали точно ватные, и он начал оседать на землю. Люди обступили его. Отвели в палисадник, усадили возле насоса, среди цветника, смочили холодной водой виски. Даниэль был так же бледен, как Жак.
Когда они снова вышли на дорогу, вся деревня занялась бочками. Лошадей распрягли. Из четырёх три были ранены, у двух оказались перебиты передние ноги, и они рухнули на колени. Четвёртая была мертва, она лежала в канаве, в которую стекало вино, её серая голова вытянулась на земле, язык вывалился наружу, сине-зелёные глаза были приоткрыты, ноги подогнуты, словно она, умирая, пыталась сделаться как можно компактней для удобства живодёра. Неподвижность этой мохнатой плоти, измазанной песком, кровью и вином, особенно бросалась в глаза рядом с судорожной дрожью трёх остальных лошадей, которые тяжело дышали и бились, брошенные посреди дороги.
Мальчики увидели, как один из возниц подошёл к лошадиному трупу. На его загорелом лице, в слипшихся от пота волосах, застыло гневное выражение, облагороженное своего рода серьёзностью, и оно говорило о том, как тяжело переживает он катастрофу. Жак не мог оторвать от него глаз. Он увидел, как человек сунул в уголок рта окурок, который до этого держал я руке, потом нагнулся к серой лошади, приподнял вздувшийся язык, уже почерневший от мух, вложил указательный палец в рот лошади и обнажил её желтоватые зубы; несколько секунд он стоял согнувшись, ощупывая фиолетовую десну; наконец выпрямился, в поисках дружеских глаз встретился взглядом с детьми и, даже не вытирая пальцев, испачканных пеной, к которой приклеились мухи, взял изо рта почти догоревшую сигарету.
— Ей ещё не было семи лет! — сказал он, пожимая плечами. И обратился к Жаку: — Самая славная лошадь из четырёх, самая работящая! Я отдал бы два своих пальца, вот этих, чтоб только заполучить её обратно. — И, отвернувшись с горькой улыбкой, сплюнул.
Мальчики двинулись дальше; они шли вяло, подавленные происшедшим.
— Мертвеца, настоящего мертвеца, человека мёртвого, ты когда-нибудь видел? — спросил Жак.
— Нет.
— Эх, старина, это потрясающе!.. У меня давно эта мысль в голове вертелась. Один раз в воскресенье, во время урока катехизиса, я туда побежал…
— Да куда же?..
— В морг.
— Ты? Один?
— Конечно. Ох, старина, ты даже себе не представляешь, как бледен мертвец; прямо как воск или вощёная бумага. Там их двое было. У одного всё лицо искромсано. А другой был совсем как живой, даже глаза открыты. Как живой, — продолжал он, — и всё-таки мёртвый, это было ясно с первого взгляда, я даже не знаю почему… И с лошадью, ты ведь видел, совершенно то же самое… Вот когда мы будем свободны, — заключил он, — я обязательно отведу тебя как-нибудь в воскресенье в морг…
Даниэль больше не слушал. Они прошли под балконом виллы, чья-то детская рука разыгрывала гаммы. Женни… Перед ним возникло тонкое лицо, сосредоточенный взгляд Женни, когда она крикнула: «Что ты хочешь делать?» — и в её широко раскрытых серых глазах показались слёзы.
— Ты не жалеешь, что у тебя нет сестры? — спросил он помолчав.
— Конечно, жалею! Особенно насчёт старшей сестры. Потому что младшая у меня почти что есть.
Даниэль с удивлением посмотрел на него. Жак объяснил:
— Мадемуазель воспитывает у нас свою маленькую племянницу, сироту… Ей десять лет… Жиз… Её зовут Жизель, но мы все говорим просто Жиз… Для меня она всё равно что сестрёнка.
Его глаза вдруг увлажнились. Он продолжал без видимой связи:
— Тебя ведь воспитывали совсем по-иному. Прежде всего ты дома живёшь, уже как Антуан; ты почти свободен. Правда, человек ты благоразумный, — заметил он меланхолично.
— А ты разве нет? — серьёзно спросил Даниэль.
— О, я, — сказал Жак, нахмурив брови, — я ведь прекрасно знаю, что я невыносим. Да оно и не может быть по-другому. Понимаешь, иногда на меня что-то находит, я ничего не помню, бью, колочу всё кругом, кричу бог знает что, в такие минуты я способен выброситься в окно, даже кого-нибудь убить! Я тебе об этом говорю, чтобы ты знал про меня всё, — добавил он; было видно, что он испытывает мрачную радость, обвиняя себя. — Не знаю, виноват ли я сам, или дело ещё в чём-то… Мне кажется, живи я вместе с тобой, я бы стал другим. А может, и нет… Когда я прихожу вечером домой, ох, если б ты только знал, как они со мной обращаются, — продолжал он, немного помолчав и глядя вдаль. — Папа вообще не принимает меня всерьёз. В школе аббаты ему твердят, что я чудовище, это они из подхалимства, чтобы показать, как они мучаются, бедные, воспитывая сына господина Тибо, ведь господин Тибо вхож к самому архиепископу, понимаешь? Но папа добрый, — заявил он, внезапно оживившись, — даже очень добрый, уверяю тебя. Только я не знаю, как тебе объяснить… Всегда он в делах, всякие там комиссии, общества, доклады, и вечно эта религия. А Мадемуазель — она тоже: всё, что происходит плохого, всё идёт от господа бога, это он наказывает меня. Понимаешь? После обеда папа запирается у себя в кабинете, а Мадемуазель заставляет меня зубрить уроки, которых я никогда не знаю, в комнате у Жиз, пока она её укладывает спать. Она не хочет, чтобы я хоть минуту оставался в своей комнате один! Они даже вывинтили у меня выключатель, чтоб я электричеством не баловался!