Сезоны - страница 4

стр.

Но кто часто общался с Павлом Родионовичем Громовым, тот не мог не заметить, что не так уж и редко в его глазах появлялась растерянность, какая бывает у близоруких людей, когда они снимут или, не дай бог, потеряют очки. Можно было бы засечь, как вздрагивает Громов, случись что-нибудь неожиданное, ну, например, если бы лошадь фыркнула за его спиной. Он как будто все время ждал от жизни пакости, справиться с которой был бессилен. Может быть, поэтому он неважно стрелял из карабина.

Но вернемся в громовский балок.

Громов все так же продолжает сидеть на опрокинутой табуретке, иногда подбрасывает машинально желанные для огня сухие поленья, не мигая смотрит на пламя. И ему постепенно начинает казаться, что пламя становится плотным, текучим, что пламени тесно в печи, что еще чуть-чуть — и оно плеснет через распахнутую дверцу, а из раскаленного тонкого железа со свистом, с шипеньем, с ревом брызнут огненные фонтанчики, и все это жидкое пламя мигом затопит и спалит балок с ним самим и со всеми его тревожными мыслями. Громов, испугавшись, быстро захлопнул дверцу, и тут же стыдно ему стало.

— Эх, Павел Родионович, Родионович, некрещеный ты отпрыск, — пробормотал он, поднялся, дернул вверх табуретку — и она вскочила на все четыре ножки. Громов сел на нее, посидел немного, ссутулившись, снова встал и шагнул на вторую половину. Здесь он остановился у входа и принялся внимательно разглядывать свое миниатюрное жилище, переводя взгляд со светильника-тарелки под потолком на веселенькие шторки, по которым прыгал Буратино, со шторок — на радиолу «Эстония», с радиолы — на узенькую диван-кровать у другой стены, с оптимистическим названием «Юность», на шкуру росомахи над диван-кроватью. Бросилась в глаза черно-белая гравюра Ивана Гриценко — подарок приятеля. На ней художник изобразил реку Колыму, если на нее смотреть с водораздела, и две лодки с узкими крылышками весел. Потом взгляд его задержался на полуметровом куске желтого моржового клыка… И вдруг…

Вдруг все пропало. Все исчезло. Все. Он больше ничего не видит вокруг себя, как ни всматривается, ничего, кроме серого качающегося тумана. И мозг его ощерился, озлобился, и где-то в темных глубинах возникло причитание, а затем видение, чуть дорого ему не обошедшееся.

«У… у… у… Этот зыбкий ползучий туман. Он опутывает руки. Он воняет сероводородом. И в Черном море сероводород… Глубоко-глубоко, кажется, глубже двухсот метров. И нет там жизни! Никакой жизни! Хэ, а у нас-то море не Черное. Серое… Вон… Во-он оно идет!!! То самое. Жи-во-ое! Шеве-елится. Мразь какая-то! Фу, глаза слезятся!.. Появится… исчезнет… появится, исчезнет. Еще напрячься! Не упустить! Вытянуть его из тумана. Из этой пакости. Из смрада. Как магнитом. Ага! Ага! Поддается, поддается! Идет, гаденыш! Ишь качается, будто поддал крепко! Поддал, поддается! Поддается, поддал! Ура! Ближе! Ближе!.. Ох какая харя! Какая мерзкая харя! Какая несчастная харя! Ну, подходи. Ну, здравствуй, Паша! Фамилия? Громов? Становись к стенке, Громов!» — «А ты? Тебя как звать? Тоже Громов? Павел Родионович?.. Та-ак, значит, двое нас, Громовых. Который Паша, а который и Павел Родионович… Берн свой карабин, Павел Родионович. У Паши Громова, Павел Родионович (вон он у стенки!), нет прошлого, и ничегошеньки не будет дальше, ни хрена не будет, никогда не будет. И у тебя, Павел Родионович, мрак впереди. Мра-ак! Приказываю! Как злостных несчастных — рас-стрелять! По пуле на брата. Неплохо, а? Куда же ты подевался? Эй, карабин! Куда же ты подевался, подлый?»

Громов поискал карабин под диван-кроватью, сунулся в самодельный шкаф, завешенный зеленой шторой. Ничего не нашел. Выматерился, ушел на кухню. Пошарахался из угла в угол. Обжигая пальцы, зачем-то открыл дверцу печки и, когда почувствовал боль от ожога, сразу вспомнил, что час назад отдал карабин Голикову. И как только он про это вспомнил, туман исчез. И теперь он с ужасом думает о той бессмысленной ненависти к самому себе, которая едва не лишила его рассудка, а может быть, и жизни.

Как после тяжелой болезни, появляется слабость в ногах, в руках. Его лихорадит. Но предметы вновь четко очерчиваются, и он, как бы спасаясь от нового приступа, который вот-вот может повториться, делает шаг к книжным полкам.