Шел третий день... - страница 10
И все сначала…
Солнце забралось на самый верх, и Никушин решил наконец смотать донку. Он подошел к краю плота, собрал леску на мотовильце, смыл с ладоней засохшую рыбью слизь и мокрыми руками отер лицо.
— Семь на Ларчика!
— Семь на Аракса!
Потом, когда солнце покатилось вниз, Никушин взял ведерко и направился по липким от смолы бревнам к берегу и домой, чтобы сварить уху, пообедать и выспаться до вечерней проверки бакенов.
— Это Аракс, я выиграл.
«И впрямь Аракс, шельмы, — отметил Никушин, взглянув на берег. — Это ж надо — по голосам узнаю́т!» И тут, еще с плотов, увидел он Дашу. Она шла сюда, к своим Сереньке и Саньке. Никушин ускорил шаг, спрыгнул на берег, бросил мотовильце и коротенькую удочку в ведро и, сорвав на ходу несколько стебельков мяты, подошел к ребятишкам: «Жуйте по-быстрому — мать идет!»
— Санька, Серенька — обедать! — звонко и протяжно позвала Даша. Они вскочили с травы, выплевывая горьковатую жвачку.
…Ребятишки шли рядом с матерью, а Никушин поотстал и молча тащился сзади, посматривая то на выгоревшие ребячьи затылки, то на Дашу. Иногда догонял и мог видеть красивое Дашино лицо, и без единой морщинки, как будто не было Даше тридцати лет, не было работы в поле, не было того дня одиннадцать лет назад, когда она родила близнецов, и дня, когда муж бросил ее, Саньку, Сереньку и уехал в неизвестном направлении. Как будто ничего этого не было.
«Вот, — говорил себе бакенщик, — вот красавица ведь? Красавица. А ты чего? Чего ты? — Он вспомнил свое отражение в полоске воды между бревнами. — Ты мужичонка задрипанный, чтоб не сказать: дерьмовый. Поганка ты поганая рядом с ней».
— Ну, мне пора, сворачивать мне, бывайте.
— Ага, Митя, бывай. Ты бы это… ты бы зашел как-нибудь… вечерком, — Даша взглянула на ребят, — чайку бы попил, что ли.
Никушин вздрогнул, посмотрел на ребят, которые стояли рядом, подняв лица, и вытер пот со лба.
— Не стесняйся, Мить, соседи мы с тобой как-никак, свои люди, можно сказать… Приходи хоть сегодня. Бакены проверишь и приходи.
В ее голосе, кроме волнения, было и еще что-то — решительность, что ли, — отчего Никушин согласно кивнул.
— Мам, а дядя Митя красивый?
— Красивый, ребятки, красивый, — слегка смутившись, скороговоркой ответила мать.
Никушин опустил голову, увидел мятую, заляпанную рыбьей слизью рубаху, грязные сапоги, вспомнил опять свое отражение рядом с пробочным поплавком и подумал, что он, пожалуй, все-таки не дерьмовый мужичонка. Ну, плохонький по крайности, но уж не дерьмовый, не задрипанный даже.
— Дядя Мить, приходи! Ну, дяденька Митя…
Руки у него ослабли, и он едва удержал ведро. А в груди, цепляясь за ребра, к сердцу, к горлу поднималась радость. От боли он сожмурил глаза. А когда открыл, то увидел, как радость, которой уже тесно стало в никушинской груди, охватывает луг, потом лес и по железной дороге приближается к городу с церквами, монастырем, милицией, исполкомом и рыночной площадью, на которой продают пиво. Радость готова была захватить весь белый свет!
— Приходи, Мить, они никому не скажут…
Никушин испуганно посмотрел на Дашу, на ее молодое и нравящееся ему лицо, на блестящие голубые глаза, потом посмотрел на поднятые лица ребят, на их одинаковые, бесцветные, никогда не видевшие света глазенки, глубоко вздохнул и, крепко сжав в руке дужку ведерка, так, что грязные ногти врезались в мокрую от пота кожу ладони, зашагал прочь, едва сдерживая незнакомый кашель, прорывавшийся из пустого нутра.
СТАРЫЕ ВОЕННЫЕ ПЕСНИ
Жизнь наша протекала легко: мы охраняли и обслуживали небольшой склад горюче-смазочных материалов. Располагался он в стороне от войсковой части, и начальство наведывалось к нам редко.
Мазутная команда — как мы сами себя называли — состояла в основном из «военкоматовских отходов», то есть из призывников старшего возраста, у которых кончились существовавшие по тем или иным причинам отсрочки. Были среди нас выпускники и недоучившиеся студенты, добропорядочные папаши и разведенные холостяки.
Служилось нам спокойно и тихо: ни ссор, ни поломок, да и вообще никаких ЧП. Все б ничего, да только, как дойдет дело до стрельб, смотров, соревнований, мы, как ни стараемся, выше последнего места подняться не можем. И ладно бы: раз — последнее, другой — еще какое-нибудь, нет — решительная определенность.