Шел третий день... - страница 9
Между тем приближался рассвет — пора было приводить битву к исходу. Браконьеры рассыпались и поползли, чтобы взять инспектора в клещи. Он слышал уже перед собой и по сторонам тяжелое дыхание. Выбрав ближайшее, выстрелил. Раздался вопль. «Все, — понял Шмаков, — можно и отдохнуть». Бандиты бросились бежать. Вопль раненого тоже удалялся. «Должно, в руку попал. Если б в ногу или еще куда, бег бы помедленнее».
Когда Нефедов приехал к дочери и сообщил, Антонина только головой покачала: «Нет, батя». Но побледнела. Подошла к окну:
— Глянь-ко — друг евонный молчит, не воет, а вы говорите, что… Нет, батя!
— Да я ничего такого и не сказал. Ну, катер утопленный обнаружили, вот и все.
— Будь она проклята, эта рыба, — запричитала дочь, — будь неладна…
— Конечно, работа такая, — вздохнул Нефедов, готовясь к тому, что Антонина или упадет, или зарыдает, или все вместе. — Работа такая… Надо бы, конечно, сменить, если, конечно, — он откашлялся, — ничего… особенного не случилось.
Антонина обернулась к отцу и неожиданно зло сказала:
— Вы бы помолились, батя, чтобы ничего не случилось, а то, если, не дай бог, чего случится… я сама займу Романово место, и тогда…
Взяв отцовскую моторку, уехала со шмаковским кобелем. Жмурик стоял на носу лодки и, напрягая остатки старческого чутья, искал хозяина, с которым, судя по поведению гостя, что-то произошло, хотя пес спокойно продремал ночь, и ничего особенного ему не показалось. Через два часа гонки по старицам и протокам дрожавший от напряжения и усталости Жмурик вдруг захрипел, закашлял. Антонина причалила к зарослям ивняка.
БАКЕНЩИК, КОТОРЫЙ ЛЮБИЛ
Никушин лениво вытаскивал из щели между бревнами не перестававших клевать ершей, снимал их с крючка и бросал в ведерко.
День начинался облачно и хмуро, но скоро просветлел, последние перья облаков унесло куда-то за лес, и теперь солнечные лучи, не встречая препятствий, падали на землю и жгли ее.
С мертвых сосновых бревен испарялась смола, отчего над плотом стоял тяжелый хвойный дух. Вода в ведерке грелась, и ерши переворачивались вверх белыми животами, засыпая в теплой воде.
Изредка Никушин поднимался, потягивался, потом, стараясь удержать равновесие, перепрыгивал со связки на связку, направляясь к краю плота, где у него стояла донка «на леща», снимал с крючков размокшие хлебные шарики, насаживал новые и забрасывал тяжелый груз подальше, на глубину. А когда, увлекаемые грузом, скрывались под водой крючки с насадкой, Никушин вздыхал, все-таки желая если не леща, то подлещика, хотя понимал, что по такой жаре клева не будет. И возвращался дергать ершей для развлечения.
Плоты были причалены к низкому травянистому берегу, на котором сонно паслись утомленные жарой, стреноженные лошади. Дальше, вдоль пыльной дороги к пристани, стояли хромые избенки небольшой старой деревни.
— Здравствуй, дядя Мить! — донеслось с берега.
— Здоровы, здоровы, — Никушин крякнул, вытер скользкие после ершей пальцы о рубашку и достал из нагрудного кармана пачку папирос. Он не заметил, как пришли Санька и Серенька, хотя знал, что они придут, и ждал их появления. Каждое погожее утро они приходили к берегу, ложились на траву, и все повторялось и не удивляло уже Никушина.
— Мы закурим, дядя Мить?
— Курите, курите, не скажу. — И закурил сам.
— Ставлю семь на Тарзана, — объявил Санька.
— Ха! Ложка придет первей! Семь на Ложку, — сказал Серенька.
Никушин продолжал воевать с ершами, а ребята вытащили из полотняного мешочка большой ломоть свежего черного хлеба и положили его рядом с собой на траву.
Лошадь, первой почуявшая запах хлеба, глухо ударяя копытами связанных передних ног, приближалась к ребятам, но хлеб сразу же прятался в мешочек, и животное, обиженно заржав, уходило.
— Моя взяла! — ликовал Санька. — Обратно на Тарзана! А Ложка дура.
— Дура, — соглашался Серенька, — поставлю на Ларчика.
— Семь на Тарзана!
— Семь на Ларчика!
— Играешь в долг.
— Знаю.
И снова из мешочка извлекался хлеб, и снова, пофыркивая, приходила лошадь, и, наверное, это был Ларчик, потому что семь копеек отыгрывались.
У них было только по семь копеек.