Сто лет восхождения - страница 9
Глубокая сонная тишь. И только с веранды из-за плотно закрытых дверей доносится детский стон. Там лежит раненый мальчик, которого утром подстрелили какие-то бандиты. Фельдшер осмотрел рану и сказал: «Безнадежен».
...Леву с Катей как раз привезли в это время. И Лева услышал слова фельдшера. Мальчик стонал громко, протяжно, все время просил пить. Этот крик слышался Леве, пока ему снимали шевелюру тупой машинкой. И в столовой, где хлебали они с другими приютскими жиденький супчик с перловкой, и вечером, когда перед сном они проходили мимо веранды на речку мыть ноги, они все замедлили шаг, но сквозь задернутые занавески в щель, раздутую порывом ветра, лишь мельком разглядели крутую согнувшуюся спину фельдшера, обтянутую застиранным халатом.
Приютские спали привычно крепко. А Лева лежал, вслушиваясь в слабеющие стоны, в звон склянок, быстрый шепот и неясный шум там, за толстыми, дубовыми дверями, что вели на просторную веранду. И почему-то вспоминал жаркий июльский полдень, наполненный стрекозами, дачу в Краскове под Москвой, быстрое течение Пехорки, надежную широкую ладонь отца, учившего его плавать. От этих ли видений, от обиды ли на родителей, от жалостных ли протяжных стонов за тяжелыми дверями подступил к горлу ком. Лева лежал в темноте, в одиночестве, горько жалея себя, сестру Катю, родителей...
Протяжный тихий стон на веранде вдруг стих. Лева вскочил, быстро оделся, подхватил ботинки и босиком прошлепал к дубовой двери, с силой налег на нее.
Дверь поддалась неожиданно легко, бесшумно. И Лева разом охватил взглядом мятущийся слабый фитиль керосиновой лампы в закопченном стекле, усатого фельдшера, смачно дымящего самокруткой и методично убирающего инструмент в потертый саквояж, заведующего приютом, торопливо строчащего карандашом на четвертушке бумаги, и что-то небольшое, бугристое, занимающее лишь половину взрослой койки, прикрытое серым одеялом. Мальчика на веранде не было слышно. Лева молча переминался босыми ногами. Заведующий приютом первым заметил его и прошептал: «Тебе чего?» Фельдшер сердито бросил что-то блестящее в свой саквояж и окутался махорочным облаком.
«А тот, который стонал?» — так же шепотом спрашивает Лева. «Кто стонал?» — заведующий говорит спокойно. А Лева не может отвести глаз от того, что лежит на койке. Страх, неизведанный, жуткий, страх перед обыденностью смерти, перед слабостью этих сильных взрослых людей выталкивает, выносит Леву за двери веранды. И он неслышно несется по проходу меж кроватей. Скорее отсюда, туда, в Клинцы, где мама и папа, где в кладовке на полу спят родители и тетя Фая с детьми, где давно уже не едят супа с перловкой, а чахлая зелень в палисадниках от пыли и зноя стала бело-серой.
Ноги сами выводят Леву на утрамбованную въездную аллею. Молчат в тревоге и скорби столетние липы. Молчат сонные птицы. Молчит и большак, на который выходит беглец. Ступни сразу утонули в мягкой и теплой дорожной пыли. На секунду Лева оглядывается на мрачный парк, на темный дом, наполненный сопением глубоко спящих ребятишек. Лишь на веранде слабым трепещущим пятнышком светит тусклый фитиль керосиновой лампы с закопченным стеклом...
Двадцать верст пути и месяц скитаний с ватагой беспризорников. Освобождение от условностей происходит почти мгновенно. Такова жизнь. Единственное, что напоминает Леве теперь о флигельке в Денежном, о кабинете отца с книгами, о правилах поведения, некогда привитых родителями, это прозвище Барин. Да и то получил он его не за манеры, не за какие-то выдающиеся способности, а за чуть грассирующую речь и непривычные для беспризорников обороты: «мне кажется», «я думаю». И еще за почти дословный пересказ «Трех мушкетеров», «Графа Монте-Кристо», которые он словно читает заново всем, кто пристроился рядом на ночлег в стоге ли сена, в заброшенном ли сарае на окраине Клинцов.
Что помогло ему в этой грязной бродячей жизни не потерять себя, за малый срок стать одним из вожаков буйного племени беспризорников? Крепкие кулаки? Вряд ли. Лев до этого сроду не дрался. Хотя здесь, очертя голову, бросался на обидчика, и тот, явно более сильный, отступал.