Столешница столетий - страница 36
И, может быть, если не самое главное, то самое сокровенное из этих моих размышлений над понятием «родова».
…Вот вспоминается мне лицо той же тётки моей, Нины Завариной, отмеченное и яркой, и броской красотой славянки, светящееся и духовной силой, и волей. Но прежде всего тут вспоминается другое слово — страсть! Да, именно страсть первенствовала и главенствовала в облике этой незаурядной женщины — но и во всей её жизни тоже. Будь иначе, не стала бы она ни десантницей, ни партизанкой, бравшейся за самые рисковые дела. Но и выполняя одно из опаснейших этих дел, не подошла б на рынке к матери своей, чтоб хоть на миг взглянуть в родные глаза после нескольких лет разлуки, даже самой оставшись неузнанной… Но страсть была основой и её женской натуры, жаркой, жертвенной, безоглядной в любви. Оттого-то столь непросто складывалась у Нины Ильиничны её личная жизнь, её семейная стезя. По её же собственному признанию, женская судьба её несколько раз была «через колено переломана». Вот потому-то и оборвался взлёт её успешной и многообещающей карьеры партийного работника, что она предпочла высокому функционерскому креслу счастье жить с любимым человеком. Позднее счастье — на исходе пятого десятка… Ну и что странного! Именно тогда, в те годы, помнится, лицо этой волевой женщины преобразилось: отвага бывшей десантницы и отчаянность бывшей партизанки как бы на второй план в нём отошли, уступив место выражению счастливой любви, воплотившейся страсти любовной. И вспоминается озорная присказка моей тётки: «Без тёплого мужичка в постели бабе хошь какое высокое кресло подавай — оно ей ледяным будет!..»
Но и когда из глубин памяти являются мне лица других родственниц, ближних и дальних, лица женщин из времён моего детстиа и подростковых лет, то нынешними своими глазами я отчётливо вижу и различаю в них то, что ребёнком мог лишь разве что подсознательно ощущать. Мне ясно видится та же самая печать страсти, да! страстности, страстного и неистребимого желания женщины любить и быть любимой. Нет, не была тут исключением бывшая партизанка из нашей родовы, пренебрегшая высокой горкомовской должностью ради возможности наконец-то (причём немало тогдашних пакостных преград одолев) осуществить это желание… Мне скажут: мол, как же! в сталинское-то суровое время, в жёсткие пятидесятые, да ещё и в полупатриархальной провинции, в крестьянско-мещанской среде — какие уж там могли быть любовные страсти?! Но вот передо мной, как наяву, лица женщин, среди которых я тогда вырастал, и потому я отвечаю с неколебимой убеждённостью: такой страстной жажды любви — и такого жизнелюбия вообще — как на лицах тех действительно простых и трудовых жительниц древнерусского края, переживших и превозмогших лихолетье самой страшной из всех войн, словом, такой страсти не запечатлевалось более в последующих поколениях.
…Да, страсть земная, да, грешная, греховная, плотски-чувственная — как хотите, так и зовите её. Да, обязательно подразумевавшая жарчайшее желание близости с любимым человеком. А, значит, и желание завести с ним детей, жить с ним семьёй, строить с ним дом и обихаживать его вдвоём. И вообще — жить. Вот чем была она, та страсть.
…А не жила бы она в людях, одолевших мировую погибель, в людях, чьи тела и души уцелели в смертоносном пламени войны, — разве принялись бы они столь страстно возрождать свою землю, поднимать свои грады и веси из руин и пепла?! Не будь в них этой страсти — не было бы и нас, моего поколения, детей фронтовиков. Но эти люди, в окопах и в тылу добывшие Великую Победу, так хотели жить и радоваться жизни, как, наверно, никто из людей, до них населявших планету. Они знали и чувствовали: каждому из них выпала огромная удача — остаться живыми в битве с нашествием. И потому для них послевоенная жизнь — со всеми её лишениями и тяготами, со всеми грозными суровостями тогдашнего государства — сама по себе была счастьем. Была и долгое время ещё оставалась продолжением победного счастливого мая. И они страстно желали жить во всех смыслах этого глагола. И жить для них означало — любить…