Странствия с моим гуру - страница 15
— В конце войны Берлин не был самым спокойным местом, — вдруг начал рассказывать мой собеседник, — каждую ночь его навещала союзническая авиация. Завывали сирены, и я с одеждой под мышкой бежал в бомбоубежище. Суетливо подпрыгивая, я на ходу натягивал брюки и считал бомбы, с воем падавшие все ближе и ближе. А по утрам я не узнавал соседних улиц. Здания исчезали, и на их месте вырастали высокие заборы, заклеенные плакатами, призывающими к стойкости. На развалинах стучали кирки заключенных. Битый кирпич складывали в кучи.
Но вот наступала очередь бомб замедленного действия, взрывы продолжались весь день. Для извлечения засыпанных бомб использовали заключенных. Они ценили эту работу, потому что всегда удавалось что-нибудь раскопать в свежих обвалах и пронести в бараки, хотя за это им и грозило суровое наказание. Иногда они даже пытались бежать.
Двух таких смертников в штатской одежде, на которой масляной краской были проведены желтые полосы, я застал однажды в нашем гараже. Были ли это поляки, чехи или югославы, вы уж меня не спрашивайте. Я дал им шоферские комбинезоны, какую-то еду и несколько марок и велел ждать. Вечером я хотел вывести их за заставу. Тогда с нашими дипломатическими знаками еще считались немного.
Когда с наступлением сумерек я пришел снова, гараж был пуст… Тем лучше, подумал я, меньше забот. Видно, они мне не доверяли.
По работе мне приходилось сталкиваться со многими людьми, и у меня были кое-какие знакомые даже среди партийных сановников. Один из них жил около Тиргартена. Помню, я был у него однажды вечером, мы немного выпили, и язык у него развязался. Он пустился в рассуждения о Wunderwaffe[5], и тут завыли сирены.
Я спросил об убежище, немец презрительно рассмеялся, потом достал карту и показал на ней расположение противовоздушных батарей. Эта стена должна защитить от любого налета, ни одно соединение не могло появиться над имперской канцелярией. Вилла находилась в защищенном треугольнике. Он заверил меня, что можно спокойно продолжать пить. Мы только открыли окна и погасили свет. Небо кипело от грохота бомбардировщиков. Потом потихоньку начали взлетать жемчужинки снарядов, лопаясь с ослепительным блеском. От световых кинжалов в тучах вспыхивали белые зайчики.
Память у меня неплохая. И должен признаться, эта война очень уж мне надоела. Гитлером я был сыт по горло. Эти сведения о противовоздушной обороне я передал куда следует.
И вот мощная бомбардировка среди бела дня. Центр Берлина сметен. От виллы моего приятеля остался только фундамент. Сам он случайно уцелел.
То ли он что-то сообразил, то ли среди нас был их агент, во всяком случае меня арестовали и, несмотря на протесты, посадили в Моабит.
Меня обвинили в помощи бежавшим заключенным и в шпионаже. Тех двух заключенных схватили, на комбинезонах было вышито название шведской фирмы. Я не признался ни в чем. Они тоже оказались благородными ребятами, сказали, что фершалюнги украли в гараже… Выдержали, не выдали меня. Это были, должно быть, поляки или сербы. Их поставили к стенке.
Однако и это не могло меня спасти. У моего партайгеноссе оказалась чувствительная совесть, он обвинил самого себя в отсутствии бдительности и признался, что показывал мне план города. Его послали на фронт, а мне после короткого разбирательства вынесли смертный приговор.
Но исполнение его как-то затягивалось. Шведы хлопотали за меня.
Я сидел в камере два месяца и плел корзинки из ивы. Оказалось, что у меня есть к этому способности. Ночью, когда наступало время налетов и охрана убегала в убежища, мы повисали на оконных решетках. Я хотел, чтобы меня убило сразу. Мысль, что я могу быть зажарен заживо, не относилась к числу самых приятных.
Наконец как-то на рассвете меня вызвали из камеры. Я знал, что это значит, но был спокоен. Меня провели через двор, где уже стояла виселица, словно четвертинка свастики. В канцелярии мне сообщили, что я свободен, только должен тотчас же покинуть границы рейха. Я ни о чем другом и не мечтал. Помогло мне вмешательство графа Бернадотта.
Стражники должны были знать об этом заранее, однако они не отказали себе в удовольствии показать мне все приготовления к казни. Понимаете, у них было чувство юмора… или, может быть, только своеобразно понимаемой педагогики.