Ступени профессии - страница 34
Если Самосуд был до «анархии» демократичен, Пазовский организован, но трагически одинок, то Голованов был больщим ребенком с огромной творческой волей, хоть эта характеристика, я знаю, противоречит распространенному мнению о «деспоте» и «кулаке». Деликатный и обаятельный в быту, он преображался на репетиции. Словно боясь стать жертвой своей мягкости, он вдруг приобретал сверхтвердость, сверхбезапелляционность и сверхнастойчивость. Мне иногда казалось, что не будь у Голованова этого удивительного свойства мимикрии, позволявшего ему превращаться из добряка в «зверя», он стал бы Ипполитовым-Ивановым, отличным музыкантом, но из-за чрезмерной доброты, благодушия и «сонливости» в последние годы едва успевавшим за оркестром на каком-нибудь утреннике «Демона».
Иногда казалось, что Николай Семенович искусственно взбудораживает себя, но наблюдения подсказывали, что никогда его гнев не касался людей обязательных, старательных, правдивых и талантливых.
Вот случай, позабавивший однажды нас на одной из оркестровых репетиций «Садко». Что-то взбесило Николая Семеновича — грозный взгляд из-под бровей на сцену, там никого, кроме спокойно сидящего на бел-горюч камне Садко — Нэлеппа. Но на кого-то необходимо вылить раздражение. На кого? И вдруг мы слышим гневный и в чем-то уличающий голос Голованова, адресованный всегда подтянутому и мобилизованному «Жоржу» Нэлеппу:
— Сидишь?
Нэлепп, вспыхнув, шипит:
— Сижу. А что?
— А ничего. Сидишь — и сиди.
— И сижу.
— Ну и сиди!
— Ну и сижу!
Пауза… Конфликт явно заходил в тупик. Объект для «разноса» был неподходящий. И вдруг, как гром с неба, как отмщение и проклятие всему миру, голос Голованова возвестил: «Весь акт с начала!»
Мы с Федоровским едва не свалились под стулья от смеха. «Отыгрался!»
За пультом Николай Семенович появлялся за пять минут до начала репетиции. Садился и давал вступление. Выяснялось, что кого-то нет на месте. Крик, переполох, поиски помощников режиссера, которые в подобных случаях куда-то скрывались. В конце концов привыкли к тому, что за пять минут всем лучше быть на месте, готовыми к работе, чем получать нагоняй. Подобное начало репетиции пришлось мне по душе. Я заразился этим на всю жизнь, и тот факт, что репетиция задерживается хотя бы на одну минуту, невыразимо меня злит и оскорбляет.
Простой производственный урок, но его пользу невозможно переоценить, в нем есть для меня что-то магическое. Дело не в педантизме, а в энергии, которая передается в этом случае репетиции. Если ее можно начать на минуту или на пять минут позднее, значит можно и на полчаса опоздать. Из этого следует, что репетицию не ждут, к ней не готовятся, ей нужна раскачка. Участники и руководитель не преисполнены жажды ее начать, а то и просто заинтересованы ее оттянуть.
Нет, это был не педантизм Голованова, а его натренированная творческая воля! Приучив себя к этой головановской привычке, я много выиграл в творческом процессе. Начинать репетицию после ожидания опаздывающих, «глубокомысленных» размышлений, считаю опасным и непрофессиональным. Пустяк? Нет — принцип! Воля! Вот чему нужно было учиться у Голованова. Вот что позволило ему за сравнительно короткий срок довершить работу по «Борису Годунову», осуществить «Садко» и «Хованщину». И все эти спектакли были по тому времени сверхмонументальными, предельно масштабными, оставившими серьезный след в репертуаре театра.
В искусстве он был максималистом: если нужен хор, то девяносто человек ему мало, добавляется хор из филиала. На сцене сто пятьдесят человек, а он кричит: «А где народ? Почему пустая сцена?» Если в партитуре написано forte, то создавалось впечатление, что звукам тесно в зале. Они, как лавина, обрушивались на каждого, подавляли своей мощью. Я сам видел, как во время исполнения «Поэмы экстаза» Скрябина в Колонном зале во время кульминации публика встала, физически поднятая волной звука.
Во время полонеза в «Борисе Годунове» поднимался такой грохот и треск, что в последующей сцене у Василия Блаженного публика поневоле замирала от трагической статики, мрачных предчувствий и сосредоточенности момента. Контрасты — великая сила драматургии. Значение резких контрастов я тоже понял благодаря Голованову.