Свидетельство Густава Аниаса Хорна - страница 15
— Считаешь ли ты возможным, — спросил я еще раз, — что существует персонифицированный Бог?
— Я считаю это совершенно невозможным, — сказал он. — Даже в вере должна быть какая-то логика, правдоподобие; тот, кто сам не имеет опыта общения с Богом, не может полагаться на одни лишь слова. Это было шагом назад: когда люди убили звероголовых богов Египта и наделили одного человека таким совершенством, что он смог заполнить собою всё небо и все времена. Бог — нигде; его иносказательный образ — Нуль>{21}, который, сам по себе, есть самое неэффективное из всех чисел: потому что это ничто, если иметь в виду способность к экспансии и движению. Местопребывание Бога недоступно — это каменная полость сердаба>{22}, где нет даже статуи, а только голые гранитные стены, которые умеют молчать и не нуждаются в свете, исходящем от реальных фактов. — Туда нет доступа; такое помещение запретно даже для самых безумных и самых высокопоставленных жрецов.
Вероятно, в ближайшие годы у Тутайна не было времени, чтобы осуществить свою цель, или же ему не хватало потребной для этого силы. Поскольку он теперь с трудом заставлял себя молиться, смятенность отчетливо просматривалась под его кожей, и он смотрел на нее и уже понимал, что хорошо бы добиться доверительных отношений с нею. Она стала его спутницей. А поверх шрама на спине ему, как он попросил, вытатуировали орла со взъерошенными перьями.
— Почему именно орла? — спросил я.
— Он был самым роскошным представителем животного мира, которого я обнаружил в альбоме татуировщика. Самая дорогая работа. Мне пришлось два долгих вечера сидеть у мастера. Он обещал мне так тщательно прорисовать перья, что шрама больше нельзя будет разглядеть.
— Нельзя разглядеть, — эхом откликнулся я.
— Шрам теперь лишь с трудом можно отыскать, — уточнил Тутайн.
Он никогда не забудет Георга. Больше того: он и те доски над навозной ямой никогда не забудет. Прогретые солнцем растрескавшиеся доски… Нет, все-таки когда-нибудь он забудет все: потому что мозг, эта самая отвратная, грохочущая жестью машина, изобретенная человеком; этот легко приходящий в негодность грошовый фабрикат, который штампует самые неправдоподобные, сомнительные, нецелесообразные вымыслы; этот двигатель всех фальшивых предсказаний и неудачных пророчеств — с недостаточным торможением и недоброкачественным отключающим механизмом, совершенно недоброкачественным, — мозг, скрытый под черепной крышкой, в какой-то момент разрушится, нагудевшись вусмерть. Мозг, серый и подернутый ржавью, разрушится. Ну и что тогда будут представлять собой мысли? Зачем им возрождаться? Воскресать? Становиться такими же, как прежде, несовершенными, неадекватными, жестяными?.. Пока еще Тутайн не забыл. Пока еще не забыл, что в возрасте между десятью и четырнадцатью он разносил молоко, ополаскивал бутылки, рос. Он видел, что его обнаженные руки над лоханью для ополаскивания бутылок растут, — это было в возрасте между десятью и четырнадцатью. Руки мало-помалу удлинялись, и мускулы на них разбухали. Он разбухал повсюду. Одежда делалась слишком тесной. Он всегда носил слишком тесные костюмы, рубашки, носки, ботинки. Брюки ему всегда были коротки, и рукава тоже. Каждый мог видеть его налитую задницу, разделенную щелью на два полушария. Молодой полноватой женщине, жене торговца молоком, нравилось иногда дотронуться до его ягодиц или шеи. У него были шкальные приятели. Все это в совокупности — его прошлое. Однако нельзя сказать, что на прошлое Тутайна наложили отпечаток какое-то единственное событие или единственный человек. То была расплывчатая эпоха, эпоха роста и разбухания. Если Тутайн напряжет свои умственные способности, он и теперь сможет вылущить из тогдашних обстоятельств отдельные человеческие образы — но такие образы не станут полноценными индивидами, какими были когда-то, а останутся лишь фигурами, которые наблюдают за работой судьбы. Все вместе они составили целую эпоху. Когда же теперь он хочет рассмотреть их по отдельности, они отступают в непостижимую тьму. Это всё призраки детей, умерших