Святой Вроцлав - страница 11

стр.

— Помоги нам, — обратился к Казику пан Мариан с такой абсолютной решимостью, что тому не оставалось ничего иного, как только послушаться. Когда тот переворачивал Давида — так осторожно, как только мог — до него дошло, что сейчас прозвучали первые слова, высказанные кем-то из собравшихся. Казик поднялся. Двенадцатилетний подросток, тот самый, что мастерил с полом в коридоре, подал упущенный пистолет. Полицейский схватил оружие за ствол, и так и застыл, не зная, что делать дальше. Люди в помещении — человек двадцать — совершенно потеряли интерес к патрулю. Сейчас они лихорадочно заканчивали работу с паркетной плиткой, так что лицо Давида лежало прямо на черном веществе, и тут же вернулись к работе у стенок. Только троица женщин продолжала сдирать паркет, но без какой-либо спешки. Давид неуклюже пошевелился. Кашляя, он поднял голову и сплюнул свернувшуюся кровь со слюной. Так кровь уже не текла. Своими огромными пальцами он начал обследовать рану. Казик помог ему подняться и задал самый дурацкий вопрос:

— Ты себя хорошо чувствуешь?

Давид без слова приблизился к стене, приложил ладони, опустился на колени в месте, запачканном собственной кровью. Затем он прижал к стене ухо и тут же побледнел. Казик стоял посреди комнаты, размышляя над тем, что, собственно, он сейчас увидел.

— Казик… — голос Давида прозвучал, словно из-под земли. — Иди сюда. И слушай.

Голыми руками он начал срывать паркетную плитку. Казик и не пытался его удержать. Не без колебаний, но с громадным любопытством, он приложил ухо к черной стене, закрыл глаза и очень долго слушал.

* * *

Их уже нет в живых, а даже если они и живут — это не та жизнь, которая известна нам, ибо смерть — это тоже изменение. Если даже где-то они и есть — пан Мариан, Куба, Казик с Давидом и Стшелевич — мы не найдем какого-либо языка, на котором могли бы с ними поговорить. Очень сильно различаются наши стремления и цели, точно так же, как смысл жизни человека отличается от смысла существования птицы. Мы сосуществуем, чтобы пугаться один другого: живые всегда боятся мертвых и тех, что зависли между жизнью и смертью, но живущих жизнью вечной в Святом Вроцлаве.

Глава вторая

Чудо встреч

Эва Хартман приглядывалась к собственному телу.

Из того, что мне известно, она была не из тех людей, которые размышляют слишком много, но вовсе не потому, что они не могут — совсем даже наоборот, Эва была мастером мышления и всяческих мыслей, но вместе с тем — их страшным противником. Она загоняла день за днем, чтобы победить в этом столкновении, что приходило легко, поскольку не было у нее ни работы, ни семьи, так что дни заполнялись как-то сами. Не раз видал я Эву, как она мчится куда-то на рассвете, перескакивая с трамвая на трамвай, с рюкзаком или сумкой, как топает она ногами на остановке в ожидании милости от управления городского сообщения или же вопит в свой сотовый на абсолютно ни в чем не виноватую девушку из службы «Радио Такси».

Мысли она выжимала из самых мельчайших мгновений: помню ее по японскому саду, куда она пришла с кузиной.

Девушке было лет шестнадцать, на десять меньше, чем Эве, и трудно было сказать, что она была довольна собой. Но они сидели под деревом, перебрасываясь безразличными словами; кузина пошла пописать в кустики. Эва тут же рванула рюкзак, достала книжку. Прочитать она успела предложений десять-двенадцать. На голове постоянно наушники. Всегда музыка в доме. Музыка играла даже сейчас, в тот самый момент, когда Эва Хартман приглядывалась к собственному телу.

Тело захватило ее именно как мысль. Прямо посреди комнаты. Эва нагишом встала с кровати, пошла сделать себе кофе и, возвращаясь, глянула на себя в большое зеркало, висящее среди цветов. Отражение ее торкнуло. Девушка отставила чашку и глядела, кусая губы.

Ступни отличные, словно у девчонки. Над ними толстые икры, выпирающие голени и дубовые бедра; треугольник посредине тщательно выбрит, а выше — кошмар пуза, обвисшие плечи, мощная шея, лицо обрюзгшего попугая. Редкие волосы. И самое паршивое, то самое, что Эва Хартман все время проклинала — Господь Бог, который покинул ее саму и Вроцлав, поскупился на чудо, которое могло бы ее спасти. Буфера. Над животом, которого не изгнали долгие часы упражнений, не было, собственно говоря, ничего, так себе, два малюсеньких холмика, соски словно припухлости. Когда-то девушка их проколола, но стало еще хуже. Эве Хартман хотелось плакать.