Святой Вроцлав - страница 12
Она набросила халат и глядела в окно на свой Вроцлав. Видела же она железнодорожную насыпь, под ним: забегаловку возле столовки, лавочку с тряпками возле секс-шопа…
Сейчас она побежит в ванную и начнется великое забытье, процесс выбрасывания тела из головы, всей своей увечности, выталкивание его за границы звуков, книг, деловых операций, дисков из-под прилавка, кетчупа с хлебом, пенсионерок. Быть может, кто-нибудь позвонит. Или даже не позвонит — это не изменит жизни Эвы Хартман, так что сейчас необходимо надеть на себя все эти мелочи, чтобы быть чуточку более: пластыри событий, повязки из людей, компресс из книжки с музыкой, через два-три часа все будет уже вполне даже хорошо, но сейчас Эва Хартман — это человек без кожи; именно так я вижу ее и чувствую, Эва Хартман — это громадная открытая рана.
Вопрос о смысле писательства непонятен для каждого, кто за писательство взялся, даже как я — в осени жизни. Если, конечно же, я живу, а если и живу, то тем же странным образом, которым «существует» место, в котором я сейчас нахожусь. Быть может — что я воспринимаю болезненно — жизнь моя более увечна, чем жизнь иных людей, наверняка отличается она и от жизни тех, которые выбрали Святой Вроцлав.
Для кого я пишу эту историю, ведь не себя, раз она прекрасно мне знакома, а процесс написания способен ее лишь затемнить? Когда я прерываю работу, все события тут же вспыхивают во мне, я слышу голоса, воспринимаю мысли, я нахожусь повсюду, а кровь моя прокачивает минувшие события. Я возвращаюсь к написанию и обязан — вопреки самому себе — разорвать свое тело, разложить по порядку людей и места, запихнуть их в намордник рассказа. И того не желают ни они, ни я сам, ни, по-видимому, кто угодно, кто будет все это читать, что приводит нас к старому вопросу: для кого веду я эту повесть?
Я думал, даже теперь, что являюсь карикатурой на средневекового хроникера, заброшенного в никогде вместо холодного монастыря, в компании зверей, а не других монахов. Если бы я был таким вот писцом, в самой моей функции срывались бы цель и смысл написания — я увековечивал бы в бумаге различные события во славу Господню и ради знания ближнего своего. Монастырские стены излечивают от сомнений, чего нельзя сказать о ворчливом кабане, безмозглой птице и упрямом одноглазом псе.
Так что и не знаю, для кого я все это пишу, равно как не знаю и того — каким образом. Это удивительное чувство, и иногда мне кажется, будто бы я сошел с ума. Вот рассказываю я историю, быть может, самую важную из тех, которую кто-либо имел оказию записать. Для какой-то части событий я сам был участником. Нет у меня ни листка, ни карандаша; не вырезаю я очередные слова на стенке или деревянной доске. Не сплетаю узелков на шнурках, не рисую, не тку, не татуирую собственного тела, равно как и не режу себе запястья, чтобы писать кровью — поскольку не на чем, а слова следует экономить. Нет у меня пишущей машинки, диктофона, компьютера, а сотовый телефон уже не действует. Взбеситься можно.
Пишу, не зная как, и этого невозможно пропустить, разве что внезапно что-то придет мне в голову, или же животные дадут добрый совет. Когда я пишу, то занят писанием, когда же перестаю — до меня просто доходит, что я что-то написал, а самое главное — еще мне кажется, что я делаю доброе дело.
Иногда я обманываю — буквально только что у меня вырвалось, что я все знаю, а ведь это же неправда. Точно так же, как лягушка ничего не знает о ледниках, сом о полетах, а мой одноглазый барбос про Аристотеля, так и я сам не имею понятия, что сейчас происходит в Святом Вроцлаве. Когда-нибудь — это пожалуйста — а сейчас об этом и речи быть не может.
В первые от рождения дни не все знали, что во Вроцлаве случилось нечто необыкновенное, хотя, по мнению некоторых, нехорошие вещи просто висели в воздухе. Лило, после обеда дождь переходил в морось, чтобы под вечер политься вновь. В округе Олавы и Олешницы Одра выступила из берегов, затапливая подвалы и подмывая дворы, по телевизору даже показали труп якобы утонувшей собаки на короткой цепи. К берегам реки потянулись добровольцы, спонтанно объединяющиеся в группы по несколько человек, появились фургоны и грузовики, загруженные мешками с песком; землю, еще твердую, брали на садовых участках; возводили валы, а те, которые работали возле микрорайона на Полянке, неоднократно чувствовали в сердцах укол чего-то необычного. Все ожидали прихода волны наводнения, еще более страшной, чем десятилетие назад; некоторые уже видели затонувшим весь Вроцлав; но, в конце концов, дождь перестал лить на целую неделю с хвостиком. Но вот тучи не ушли. Одра текла лениво, словно усыпленное дикое животное, размышляющее над тем: просыпаться ему или нет.