Там, впереди - страница 29
На вернисаже, где впервые была выставлена картина «Отступление», к Подсекину подошел пожилой человек без ноги, на протезе, и сказал:
— Может быть, я мало понимаю в живописи, но это мне понятно… Извините, но мне плакать хочется от радости за такого человека… Вам приходилось когда-нибудь испытывать страх и беспомощность утопающего? Нет? А я в детстве пробовал… Сначала, когда еще силы не оставили, кричал, а потом перестал — к чему, когда кругом ни одной живой души? Только сойка орет на раките — хрипло так, жутковато, словно ее режут… А у меня губы свело, вместо сердца пустота, и холод поднимается снизу, вроде живым в могилу закапывают. И вдруг девушка, этакая русоволосая красавица, лет на десять старше меня… Бросается она в воду прямо в своем холстинковом платье и тащит меня самым бесцеремонным образом — за волосы… А я и боюсь еще, не верю, и уже ликую… Ваш этот солдат тоже спасает. Жестковато он это делает, может быть, не за волосы, а прямо за сердце тащит, — но тащит, спасает! И за это низкий поклон и спасибо…
После этого Подсекин написал еще ряд картин, среди них были и неплохие, но «Отступление» оставалось вершиной. Год назад он заперся на даче, перестал появляться в гостях у городских знакомых — все говорили, что он много работает. Понятно поэтому, с каким интересом входили в студию Мукомолов, Рогов и даже супруги Хохолковы.
— Прошу! — отдернул Подсекин портьеру на дверях. — Страшен суд просвещенных масс, да милостив…
Сразу же бросалось в глаза, что художник действительно много поработал: в студии было даже как бы тесновато от новых полотен, и некоторые из них за недостатком места стояли прислоненные одно к другому. Но всех их подавляла и оттесняла намеренно поставленная в центре большая, в половину стены, картина, выдержанная в желтых и коричневатых тонах. Дождливое осеннее поле с одинокой березкой на первом плане, полураздетой и ссутулившейся; рядом с ней, полуогибая ее, тянется тропинка, по которой, очевидно, давно не ступала нога человека, — она засыпана жухлыми, коричневыми листьями и упирается в сломанную и полусгнившую вершину сосны; белая кора содрана с березы до уровня груди, и кажется, что она больна гангреной, поднимающейся от корней к вершине, все выше и выше; вечереет, небо затянуто пеленой сероватых низких облаков, лишь из-за дальних холмов пробивается вялый и безжизненный, словно пропущенный сквозь промасленную бумагу, луч солнца; он-то и порождает эти неяркие, болезненные тона… Но поражала в картине не случайность сюжета и не краски, а какая-то неуловимая в частностях, но явно проступающая в целом безликость предметов: кроме содранной коры, березка не имела никаких своих неповторимых примет, одинаково свойственных каждому живому дереву и каждой былинке; вершина сосны не рассказывала никакой истории и напоминала только о том, что на свете существует валежник. И каждая деталь в картине жила сама по себе и сама для себя. Происходило это, вероятно, потому, что художник, завороженный своим формальным мастерством, без конца выписывал и выписывал эти детали, прибавлял все новые и новые штрихи и в итоге не воссоздавал, а дробил целое. В результате от полотна веяло ледяным равнодушием и безразличием; казалось, предметы говорили: вот ты увидел нас в этом сочетании, мог бы увидеть в ином, но это ничего не значит, ты устал, и тебе все равно, так ступай и оставь нас, чуждых тебе и друг другу, со своей судьбой…
— Ну? — спросил Подсекин, глядя в лицо Мукомолову, когда осмотр был закончен. — Бери свои скорпионовы жала и приступай к делу…
— Не спеши раньше времени в пекло, — в тон художнику ответил Мукомолов. — Дай посмотреть остальное…
Однако и другие картины, меньшие по размерам, не рассеяли общего тягостного чувства… Роща с клином пшеницы у опушки, и над ней серые низкие облака… Кусок реки с ивой над омутом в сером, похожем на ватин тумане… Дуб на холме, и опять низкие серые облака, обещающие не грозу, а нудный осенний дождь… И всюду та же тщательность отделки и безликость деталей, тог же холод и равнодушие, словно между сердцем художника и полотном специально поставили плотную изоляцию и ни одна капля душевного тепла не пробилась на холст.