Трансформация огня - страница 16
любимая, на сколько лет
опаздывают твои ласки!..
По клавишам
и — закричат,
на выручку быстрее Листа
из эпоса джигиты мчат,
опаздывая лет на триста.
А мне б на помощь им успеть,
а мне бы слово прореветь
одно
возвышенно и чисто.
«Я в Лувре видел слепого…»
Я в Лувре видел слепого.
Один, никого не спрашивая,
бессловно
глядел он
пустыми глазницами на Венеру.
Так смотрят на черное
негры.
Скрипели! Скрипели паркеты в залах.
Слепой стоял у громадных рам.
Он чем-то видел.
Рубцами ран? Лицом?
Довольно гадать: слезами.
Ходил от одной картины к другой,
словно листал, шел тише, тише,
и стал,
и долго стоял слепой
перед пустой нишей.
СУХОЕ ВИНО
(Раскопки в зоне Шардаринского водохранилища)
Глины.
Глины пятицветной — залежь,
кустики джусана, тамариск,
и барханы желтые, как зависть,
к Сырдарье, качаясь, прорвались.
Задавили город Шардару,
поделили ханские наделы
и глядят, глядят на Сырдарью,
на твою последнюю надежду.
…Били бубны, и звенел курай,
в стены клали свежую дерницу,
бог луны благословил твой край,
я нашел в кувшине горсть пшеницы.
Вот на камне выбита строка,
звенья глиняных водопроводов,
изменила городу река,
и ушли бродяжничать народы.
А в другом кувшине —
вот оно!
Зря мои ребята лезут с кружками,
режу на квадратики вино,
крепкое, увесистое, хрусткое.
Старики, я получил дары,
возбужден тысячелетним градусом.
Океаны в глине Шардары!
Режь лопатой, находи и радуйся.
…Радость захоронена в степях,
может, глубоко,
а может, рядом,
мы живем и познаем себя
по закону сохраненья
радости!
Может, был я посохом хаджи,
может, был я суслом
для наливки,
может, на губах я не улыбку —
женщину таразскую ношу.
Может,— первым зернышком
маиса,
первым клином
первого письма,
Родины мы были просто
мыслью,
помогавшей вам
сходить с ума.
О, всегда мы возникали вовремя!
Морем —
в самых неморских местах,
ради родин забывая родину,
родину, утопшую в песках.
Мы вернемся,
если не забудем,
гордостью, чинарой,
чем еще?
Может, просто ветерком
попутным —
парусником моря Мырза-щель?
Не задумано мое хотенье.
По закону сохраненья
дум
я в тенистый Мырза-щель не тенью,
ясностью осознанной приду.
Сантиметры в полотне найдутся.
Грустной охрой улыбнись, маляр.
Мырза-щель, смущенная натурщица,
родина последняя моя…
НА ПЛОЩАДИ ПУШКИНА
Поэт красивым должен быть, как бог.
Кто видел бога? Тот, кто видел Пушкина.
Бог низкоросл, черен, как сапог,
с тяжелыми арапскими губами.
Зато Дантес был дьявольски высок,
и белолиц, и бледен, словно память.
Жена поэта — дивная Наталья.
Ее никто не называл Наташей.
Она на имени его стояла,
как на блистающем паркете зала,
вокруг легко скользили кавалеры,
а он, как раб, глядел из-за портьеры,
сжимая потно рукоять ножа.
«Скажи, мой господин,
чего ты медлишь?..
Не то и я влюблюсь, о, ты не веришь!..
Она дурманит нас, как анаша!..»
Эх, это горло белое и плечи,
Ох, грудь высокая, как эшафот!
И вышел раб на снег в январский вечер,
и умер бог,
схватившись за живот…
Он отомстил, так отомстить не смог бы
ни дуэлянт, ни царь и не бандит,
он отомстил по-божески:
умолк он,
умолк, и все. А пуля та летит.
В ее инерции вся злая сила,
ей мало Пушкина, она нашла…
Мишеней было много по России,
мы их не знали, но она — нашла.
На той, Конюшенной, стояли толпы
в квадратах желтых окон на снегу,
и через век стояли их потомки
под окнами другими на снегу,
чтоб говорить высокие слова
и называть любимым или милым,
толпа хранит хорошие слова,
чтобы прочесть их с чувством над могилой.
А он стоит, угрюмый и сутулый,
цилиндр сняв, разглядывает нас.
«Традиция ислама запрещала…»
Традиция ислама запрещала
описывать в стихах тело женщины
выше щиколотки и ниже ключицы.
Однажды этот запрет был снят,
и поэт Исламкул сказал следующее:
Аллах запрещал нам словами касаться
запретов.
Ланиты, перси описаны сонмом
поэтов.
Хотело перо приподнять, как чадру,
твой подол.
Описывать бедра твои
я испытывал долг.
Довольно — джейранов
и черных миндальных зрачков,
и косы-арканы,
и луны,
и сладостный лал!
Я нищему строки о муках своих прочитал,
и нищий заплакал, и обнял,
и денежку дал.
И вот — наконец!
Ликуйте, поэты!
Настали блаженства века.
Жена, раздевайся!
Смотрите,
свобода — нага!
«Ужели дозволено ныне писать обо всем!»—
спросил христианин,
ответ был приятен, как сон.