Трава-мурава - страница 16
Но странное дело — эта скудость уже не огорчала Аню. Отчего-то не могла она ни на минуту забыть Цямкаиху, ее лицо, ее глаза, в которых светилась лукавая добрая улыбка и ласка, слышался ей и голос старушки, так что когда она шла обратно под жарким солнцем, а впереди, в солнечном мареве, маячил купол ураньской церкви, то ей казалось, что живет она здесь уже давным-давно, что вот сейчас, когда она идет, ее ждут в селе и думают о ней.
Цямкаиха скоблила ножом стол, и те доски столешницы, которые были уже выскоблены, светились чистой, теплой желтизной.
— Фана мой делал еще, — сказала Цямкаиха тихо, вроде бы сама себе. И добавила: — Царство ему небесное. — И быстро перекрестилась сухой тонкой рукой.
— Сын твой, что ли, бабушка? — спросила Аня. Она мыла окна и радовалась, что старуха сама предложила под медпункт горницу, и теперь, когда они разговаривали, то больше думала о том, как тут она все устроит, где поставит кушетку, где шкаф с инструментом, где ящички с медикаментами — такие, как в аптеке. В мыслях Ани было только это, а то, что она говорила, спрашивала и отвечала старухе и что говорила сама старуха, казалось Ане чем-то необязательным. Поэтому и веселый тон ее вопросов мог показаться странным и неуместным, однако сама Цямкаиха не обращала на это внимания — она жила своей жизнью, своей памятью. И теперь, когда она скоблила стол, который сделал ее муж Фана, в ее воспоминании не было печали.
— Нет, — ответила она Ане, — это муж мой, так его звали, а прозвище у него было Цямкай, и вот меня по нему люди окрестили. Сначала вроди не понравилось мне — Цямкаиха, а пожила — привыкла. Теперь и ребятишки так меня зовут.
— А муж-то умер?
— Умер, царство ему небесное… Война началась, а он конюхом в колхозе был, на фронт много лошадей у нас взяли, Фана переживал очень, жалко ему было лошадок, да что делать… Ну, на самый вот покров — поели мы с ним, он и пошел на конюшню на ночь, а я спать повалилась. Утром только печь затопила, люди бежат: иди, твой Цямкай помер. Прибежала я, а он в сторожке и лежит на своем месте, холодный уже… — Цямкаиха вздохнула. — Вот ведь как… А не болел ничем, здоровый был, как дуб, и — умер. И от какой болезни — не знай…
— Сердце, наверное, — сказала Аня и показала на свою грудь.
— Не видно было. И не жаловался совсем. А кто знает?.. Сон, правда, я видела незадолго до того. Вроди бы мой Фана новый дом себе рубит. Говорю ему: кого-нибудь нанял бы в помощники, а он смотрит на меня и смеется: или, говорит, своей силы не хватит?! И верно, дом вроди бы на глазах растет, и крыльцо, и крыша появились. И дом-то какой хороший да крепкий, не дом, а колокол! Вот ведь и сделал себе дом мой Фана, царство тебе небесное, осталась я одна сухой осиной…
Ане показалось очень смешным такое сравнение, она засмеялась. И так, с веселой улыбкой на разрумянившемся лице, спросила:
— А детей не было, что ли?
— Как не было, — ответила, помедля, Цямкаиха, — дочка и два сына, да дочка и сынок первый оба померли на первом году…
— А второй сын? — спросила Аня, потому что старуха как-то непонятно, горестно молчала, перестав скоблить столешницу. Потом села на лавку, словно ноги ее не держали, и сказала тихо:
— Со вторым-то, Алешенькой, хватила я горюшка…
— Он что, хулиганил сильно? — Аня опять не сдержала улыбки.
— Вот слушай, — сказала Цямкаиха. — Родился он утром, в июле, только-только светать стало. И такой уж маленький родился — смотреть не на что. А волосики черненькие, реденькие, щетинкой. Погладила я его по головке, а они не ложатся. Ой, говорю, да почему это так?! Мужа позвала. И тут петух наш как начнет орать во дворе, будто земля пополам раскололась. Смеется мой Фана: «Счастливый будет, говорит, не о всех, кто родился, петухи извещают». Ну ладно, родился — крестить надо. Понесли в церковь. Поп имя дал — Алексей, божий человек, мол, пусть будет. Тогда ведь так было. И хорошо… Не так уж буйный Алешенька был, а иногда и по целой ночи не давал нам спать, кричит, хоть что делай. Я к ворожее. Вроде спокойней сделается дня на три, а потом снова… Правда, как грудью кормить перестала, спокойный сделался. Три годика ему сполнилось, как началась та-то, первая война, ярманская. Отца на фронт взяли. Вот, говорю, сынок, остались мы без папки. А он поет: «Машина ду-ду-ду, папаничку домой — тук-тук-тук». Да что ты, говорю, сыночек, папа только ушел, а ты уже вон чего поешь! А он знай свое: «Машина ду-ду-ду, папаничку домой везет!..» И хоть кто-нибудь учил бы его! Никто — вдвоем живем мы с ним вот в этом доме… Вот месяца два прошло, не больше, — вернулся Фана с войны. Глаз перевязан, а так весь целый. Вай, говорю, да что с твоим глазом, Фана? А он, видишь ли, ранен. Выбили на войне ему глаз и отпустили. Я, дура, на радостях-то и давай всем рассказывать, как Алешенька напел отцу возвращение. А у нас ведь как? — сразу слух по всему селу пошел. Сейчас ведь не очень верят всяким чудесам, а тогда сильно верили. Ну и разошлось: сын Цямкаихи от бога говорит! Вот ведь как! И начали приставать: отдай своего Алексея на одну ночь переночевать, — вроде как через него хотят узнать о своем муже или отце. Ну, что делать? — отведу. Переночует он, а утром проснется, увидит, что не у себя дома, и заплачет. А где, правда, и не заплачет. Да ты веришь или нет?! — изумленно воскликнула Цямкаиха. — Где Алеша заплачет — скоро весть приходит: убит!..