Тридцать семь и три - страница 28

стр.

Сухломин смеется, укладывая стетоскоп в карман халата, улыбается Антонида — она, наверное, не раз уже слышала этот анекдот, — смеюсь и я за компанию: на то и анекдоты.

— Не принимаю такой ответ, — говорит Сухломии, как бы случайно вспомнив то, зачем пришел сюда. — Мне так: да или нет. Половинкиных не люблю. У меня один такой из операционной сбежал. Антониду спроси. Другой, между прочим, фронтовик, ордена имел, расплакался. Его на стол класть, а он трясется, слезами обливается.

— Наверно, не зря боятся?

— Не зря. Вот я и пришел, спрашиваю. Думаешь, мне делать больше нечего? Сегодня можешь отказаться. Еще можешь. Завтра свяжу и сам отнесу в операционную. — Сухломин вытянул свои смуглые, прочные руки, слегка покачал их, будто баюкая ребенка. — Хоть на весь санаторий реви.

Пройдя к окну, Антонида оперлась о подоконник, стала смотреть на вершины сосен, над которыми взлетали и падали два белых голубя. Она впервые повела себя так на обходе, что, пожалуй, означало: зачем долго говорить, ведь все уже решено? — но это удивило даже хирурга, который, конечно, лучше, чем я, понимал, что сестры не солдаты. Он глянул ей в спину, чуть опустил глаза, — короткий халат Антониды поднялся, видны были высокие ноги с застежками на чулках, — отвернулся, нащупывая папиросы.

Мне вспомнилось, что Сухломин живет один (рассказывала Антонида, когда мы шли на станцию), что жена у него, вернее бывшая жена, учится в медицинском институте в Благовещенске. Он сам заставил ее учиться (была медсестрой, встретились они на фронте), но на второй или третий год жена закрутила роман с молодым преподавателем. Сухломин получал анонимные письма, не верил им. Однажды, приехав в Благовещенск, зашел к хозяйке, у которой жена снимала комнату, и та плача, выложила ему все: и как она сама покрывала ее поначалу, думая, что встречаются не по-серьезному, и как теперь не может видеть и терпеть эту «бесстыжую». Сухломин забрал с собой дочь, которая жила то у него, то у жены, и с тех пор перестал ездить в Благовещенск. А она приезжала недавно, просила отдать ей ребенка. Будто бы после подала на суд, хлопочет в городе, — скоро вызовут Сухломина… Вспомнились мне слова Антониды: «Такого человека так обидеть! Такого человека…»

Тогда я не очень внимательно выслушал все это, — стремился в деревню, думал о деревне, — а сейчас мне вдруг показалось, что Антониде правится Сухломин, и ведет она себя свободно при нем потому… Словом, заныло у меня в груди что-то похожее на ревность, на обиду, на зависть к ним, этим здоровым, красивым людям, которые если захотят, будут любить друг друга.

Не случайно, конечно, они работают вместе. Она помогает, уговаривает больных: операции нужны ему для практики, эксперимента… Я нужен им обоим. Нет, я не собирался и не собираюсь отказываться, хоть мне ничуть не помогла моя родная деревня (лучше бы она мне снилась, выдуманная), но зачем они пришли спрашивать? Так полагается? Для очищения совести? А если все-таки откажусь — внезапно, резко? Они, наверное, уйдут, и после я уже никогда не смогу прийти к ним, даже умирая.

Сухломин упер в меня глаза — в них была усталость, просьба ответа, — погасил папиросу в пепельнице, глянул в окно: два белых голубя все еще вились над соснами, и Антонида стояла спиной к нам, показывая свои ноги.

— Да, — негромко, со злостью выговорил я.

Сухломин поднялся, сказал в спину Антониде:

— Вечером клизму и снотворное.

Он вышел. Антонида наконец повернулась, записала в тетрадку «клизму и снотворное», принялась собирать в стопку истории болезней, как-то внезапно села на стул, быстро глянув на меня.

— Ты молодец. И не бойся. Все будет хорошо. — Она приложила к груди руку. — Я верю…

— Вот еще!

— Нет, правда. У меня предчувствие такое. Я себя проверила. Когда японку готовили — так боялась. Даже сон плохой видела. И она, японка, вечером перед этим говорит мне: ты боишься. Наверно, я умру.

Я подумал о том своем сне. Он, кажется, снова приснился мне недавно: красное вино сгустком крови, мерцающее прозрачное тело женщины, каверна… «Я буду носить ее…» Но все смутно, будто сквозь дым или туман, и я не узнал женщину, хотя она была очень похожа на кого-то, может быть, на Антониду. После долго, как и в первое виденье, носил в себе беспокоящую горечь. Рассказать Антониде, спросить — она наверняка верит снам. Но вместо этого я сказал: