Тринадцатый ученик - страница 10
Причем конь показался оробевшему Паше просто громадным, он даже попятился. А ведь конягу этого он знал смирно впряженным в телегу, когда на станции встречали гостей из Хлебниково — туда железнодорожная ветка не дотягивалась. Но сейчас все выглядело иначе, и вороной (инфернальный) конь фыркал и бил копытом — вовсе не миролюбиво — в непосредственной близости от Паши, покинутого к тому же авантюристом-компаньоном. Хотя, возможно, животное всего-навсего выражало доступными средствами недовольство всадником.
Всадник, парень в распахнутой до пупа белой рубахе, был совершенно пьян; нализаться так ранним утром — дело немыслимое. Видимо, он старательно наливался всю ночь, к тому же и белая рубаха свидетельствовала о танцах в сельском клубе. Парень сохранял равновесие ценой неимоверных усилий. Завидев Пашу, он радостно качнулся к нему, обдавая спиртовой волной, и пробормотал, запинаясь:
— Боровок. Ищу.
Должно быть, этого гуляку, едва перешагнувшего порог отчего дома в бессознательном состоянии, сунули в седло и дали установку на поиски заплутавшего кабанчика. Гонец помнил, что послан искать, но, вероятно, такие отвлеченные вещи, как собственные имя и фамилия, припомнить бы не сумел. Паша только плечами пожал и неопределенно кивнул в сторону развилки. Долю секунды парень осоловело таращился на Пашу, Паша — на него, потом с блуждающей улыбкой медленно проплыл мимо и поскакал по просеке влево.
— Фу-у! Пронесло!
Бармалей воплотился на лесной дороге, и не один. Хорошенький, чистенький, упитанный кабанчик терся у самых его ног.
— Ты что? Офонарел? Это ж хлебниковский боровок. Узнают — убьют.
— Во-первых, не узнают. Во-вторых, не убьют. Там убивать некому, это все сопляки против меня. А в-третьих, это не боровок, это — начальный капитал.
Паша оглянуться не успел, как боровок был перепоясан через пузо и спину ремнем — вроде ошейника. Однако мера эта показалась ему лишней, потому что, видно, напуганный ночевкой в лесу, кабанчик увязался за людьми не хуже собаки.
— Давай, не спи! — приказал Бармалей, и Паша покорно подхватил покалеченный велосипед.
Похитители напрямик потащились к Любавино.
— Скоренько-то скоренько, — бормотал зачинщик.
Свободный художник, обливаясь снаружи потом, изнутри — леденея от ужаса, воображая расправу за краденого поросенка, едва поспевал за подельником.
Пару раз им чудился настигающий цокот копыт, они замирали и слушали. Борька — как ласково был окрещен подсвинок — послушно сопел рядом.
На околице, загнанные и распаренные, остановились в последний раз.
— Подожди, — велел Бармалей, — сейчас.
Он опустился на колени и приложил ухо к земле. Но и без всякого прикладывания сквозь сумасшедший стук сердца пробивался слабый, отдаленный, однако несомненный цокот копыт.
— Все, — пролепетал Паша, — отпускаем и деру.
— Попробуй от него сбеги, от борова, — неунывающий Бармалей лукаво подмигнул, — давай, Пашкан, хоть позабавимся напоследок вволю. Зря, что ли, бежали?
Достал из кармана горсть жвачек, отыскал подходящую, зажевал, а наклейку с иностранными буквами прилепил на розовую, нежную кожу кабанчика, приподняв тому предварительно переднюю ногу.
— Хорош, — полюбовался, — а ты тоже, Павлуха, отряхнись и взбодрись!
Паша счел благом не возражать, так выйдет быстрее, и потом, будто заразившись от Бармалея, принялся подхихикивать. Уже знакомая тягучая, душная волна дурного смеха накрывала его. Мир — это абсурд, и жить можно, только смеясь над ним.
Они гордо двинулись по улице, вроде бы нисколько не озабоченные, чуть позади на ременном поводе шествовал Борька. Время от времени Бармалей по-хозяйски дергал ремень, и боровок, похрюкивая, прибавлял скорости, дивный, упитанный, гладенький боровок. А где-то там, в лесу, мотается в седле пьяный всадник. «И правда сопляк», — решил Паша. Степенно беседуя о том о сем, они подошли к забору Татьяны Мурманчихи и остановились у приоткрытой калитки.
— На кой я его взял? У меня и сарай прохудился, и кормить особо нечем. Жадность людская.
— Жадность, — подтвердил Паша.
Из-за калитки высунулся острый нос Мурманчихи.
— А все потому, что даром. — Бармалей старательно отворачивался от насторожившегося носа.