Трижды приговоренный… Повесть о Георгии Димитрове - страница 12
Ной остановился и, повернувшись, заговорил:
— У меня такое чувство, будто я ходил по этой тропе не раз. Мне кажется, знаю каждый камень, каждый поворот… Как на Кавказе, в Белогорах…
Люба не ожидала этой вспышки от молчаливого, несколько чопорного человека, каким он показался ей у трамвайной остановки.
Георгий понял его.
— Что может быть дороже родины? — сказал он.
Люба опустила глаза. Слова Георгия заставили ее вспомнить свою Сербию, такие же тропинки в горах и леса на скалах. И кровь, льющуюся там. Георгий заметил ее смятение, предложил отдохнуть. Люба опустилась на теплые камни под ветвями сосен, пронизанных солнцем.
— Вам плохо? — спросил Ной, подходя к ней. — Это я виноват…
Она слабо улыбнулась.
— Нет, вы ни в чем не виноваты. Каждый из нас вспомнил о своей родине. Я родилась в Сербии…
Люба отвернулась, пытаясь скрыть волнение.
— Понимаю, как вам горько, — сказал Ной. — Но ваш народ, народ маленькой Сербии, ни в чем не виноват, войну начал не он. — Прежнее сосредоточенное и болезненное выражение появилось в чертах его лица. — Только что я смотрел на город и думал о том, какие разные люди веками жили в нем — жили тесно, бок о бок и все-таки одиноко, как в пустыне, не понимали друг друга. Наша с вами жизнь и жизнь наших товарищей по борьбе совсем иная. У каждого из нас троих своя родина, и все-таки мы живем одной жизнью, верны одной идее, разуму нашего века. Одинокий в мыслях не выживет в Сибири. Со мной никого не было. Ни одной родной души…
Ной как будто перестал замечать синевшую внизу долину, и солнце на серебрившихся иглах хвои, и далекие светлые скалы в просветах между деревьями.
Люба, наблюдая за ним, спросила:
— У вас кто-то остался там, в России?
С неожиданной для этого сдержанного человека доверчивостью он взглянул на Любу.
— Невеста, — сказал он. — Моя Роза…
Георгий смотрел на них, не вмешиваясь. Он чувствовал, что этого не следует делать.
Помолчав, Люба спросила:
— Где она?
— Не знаю. Где-то там же, в Сибири… — Напряженность Ноя исчезла. — Роза хотела помочь мне бежать из Вологды, куда меня отправили вначале, — продолжал Буачидзе. — Приехала вслед за мной, — он обернулся к Георгию, — как и жена твоего брата. Передала мне с продуктами пилку. В тот же день пилку отобрали, меня избили, бросили в карцер, потом отправили в глубь Сибири. Розу арестовали и тоже сослали, но куда — неизвестно.
— Вы ничего не узнали после побега? — спросила Люба.
Ной отрицательно покачал головой.
— Я не мог задерживаться. Личные чувства не должны мешать выполнению долга.
— Вы считаете, что революционер не имеет права на личное счастье? — спросила Люба.
— Смотря на какое. Я признаю счастье, которое не противоречит чувству долга. — Ной посмотрел на Любу ясным, спокойным взглядом. В его глазах не было ни аскетической суровости, ни жертвенности. — Я знаю, если бы мы встретились в тот момент, она сама потребовала бы моего отъезда.
— Да, наверно, и я бы поступила так же, — задумчиво сказала Люба и вдруг с какою-то странной настойчивостью в голосе продолжала: — Если я когда-нибудь буду мешать Георгию выполнять его долг, я покину его первая.
Георгий нахмурился.
— Не понимаю, чем ты можешь мне помешать?
Люба ничего не ответила. Ной внимательно взглянул на нее:
— Я расстроил вас своими рассказами.
— Просто в наше время у каждого есть что-нибудь тяжелое на душе, — ответила Люба, и лицо ее стало отчужденным и замкнутым.
— Ну, пойдемте выше! — воскликнул Ной. — Так хорошо взбираться на гору.
Они поднялись с камней и зашагали дальше по тропе. Георгий вскоре почувствовал, что от движения, от усилий преодоления крутизны, и от ветра, и горячих солнечных лучей Любо опять стало хорошо. Он шел подле нее и думал о се странных словах…
Вечером, когда на обратном пути случайно выяснилось, что Ной родился в том же самом 1882 году, как и Георгий, и даже в тот же день — 18 июня, и оба занялись революционной деятельностью двадцатилетними, он развеселился и принялся шутливо убеждать Ноя, что у них одна судьба.
Но смутное беспокойство, овладевшее им во время того разговора на камнях под соснами и отодвинувшееся теперь куда-то в глубину души, все-таки не исчезало.