Твой единственный брат - страница 28

стр.

Хм, улики…  Сколько переправил он их через перевал за эти годы. Однажды решил проследить, как уходят дальше добытые им соболиные шкурки. Даже задремал, сидя в снегу за деревом на склоне сопки, пока дождался поезда. Были первые сумерки. Поезд в этом месте шел на подъем, замедляя ход. Кто-то выпрыгнул из тамбура второго вагона, спустился по насыпи и из-под приметного куста, из сугроба, выдернул мешок со шкурками. Поднялся к поезду, открылся тамбур последнего вагона, тот на бегу забросил мешок, заскочил сам. Вот так — все просто и быстро…  И никто никого не знает: ни он их, ни они его. Знал все и всех только тот — знакомый лишь по голосу. А раз налажена такая надежная связь, ему стоило верить. Теперь бы только выбраться отсюда.

Все бы хорошо, но нога…  Тут уж никуда не денешься. Если к утру она воспалится еще больше, — пиши пропало, далеко не ускачешь. Этой мысли он испугался. Не боялся, что могут застукать на охоте в запретных местах, не боялся, что могут накрыть, когда закапывал пушнину у дороги в снег, не боялся, что могут взять за незаконное хранение карабина…  Но теперь, когда сломана нога, когда как тисками сжимает голову и тело колотит озноб, он испугался, поняв, что нет никакой игры, а есть и была настоящая жизнь, которую у него могут отнять. Даже если не те отнимут, то нога — наверняка. Он будет добираться до больницы в лучшем случае сутки, а то и больше. Если еще успеет к поезду за перевалом. Слишком много «если»…  За это время он станет калекой. Этого он боялся больше всего.


Пашка задрал голову. Ровно и мутно серело между вершинами небо, и оттуда неслись прямо в глаза капли.

Пашка зажмурился, с удовольствием подставляя лицо свежей влаге. Ему хотелось ощутить ее, холодную и бодрящую, на коже. Он даже погладил грудь, но под ладонью была мокрая и жесткая ткань телогрейки с небольшой прожженной дырой как раз против сердца. «Когда успел?» — равнодушно подумал Пашка, но это вернуло к мысли, что нужно идти, путь неблизкий.

Он вытянул из-под телогрейки капюшон штормовки, набросил его на голову. Дождь побарабанил по ткани, напитал ее и зашелестел еле слышно. С пригорка, где между елями стояла палатка, Пашка спустился к ручью и, не задерживаясь, зашагал по редколесью среди мелких берез и кустарника. Рассвет с трудом пробивался сквозь дождь.

До метеостанции Пашка рассчитывал добраться часов за восемь. Ну, может еще пару часов на буреломы. Еще когда летели сюда, он заметил, что ручей впадает в речку почти под прямым углом. До устья речки — километров пятнадцать и вверх по речке до метеостанции почти столько же. Конечно, по прямой короче. Но не лезть же через сопки, себе хуже.

Как Пашка и предполагал, идти было нетрудно. Земля оставалась тугой с зимы, дождь не успел напитать траву, и та не охлестывала сапоги. Редко встречались и валежины, поэтому он сразу вошел в ритм, шел споро. Совсем не удивился, когда попал на едва, приметную тропу. Он, как и все, понял, что пожар здесь возник не сам собой. Но на этой мысли особо не задерживался: другое захватило его.

Тропа то поднималась в ельник, то припадала к ручью, то утопала во мху у склона. Ручей был небольшой, тек рядом с Пашкой почти неслышно. И дождь не мешал мысленно видеть свою картину. Пашка уже не сомневался, что это именно то, к чему он давно стремился. Даже захотелось кому-нибудь рассказать о задуманном, но он тут же суеверно испугался; бывало уже такое: решит что-либо сделать, ночь не спит, все увидит до мельчайших деталей, а утром поделится с кем-либо, и глядь — все туманом поползло, рассеялось в дым. И смешным покажется замысел, убогими — детали. И почему-то стыдно становится перед теми, кому рассказывал. Поневоле станешь суеверным. Если на станции он добудет несколько листов ватмана, то сразу начнет делать эскизы. Главное, чтобы она согласилась. И чтобы был тот взгляд — с каким бежала за букетом и который старательно прятала от Пашки.


… Боль не унималась. Ему казалось, что в ногу кто-то вцепился и дергает ее. Он вытирал пот со лба и продолжал ждать.

Временами ему становилось так жаль себя, что он пытался отодвинуться от карабина. Стоит ли? — думал. Всплыло в памяти лицо. Как всегда, опухшее, заплаканное. Жена…  Такой она виделась часто, особенно в последние годы, когда уже жил один, здесь. И почему именно такой — не понимал. Ведь они прожили-то всего с год, пока не расстались, вернее, пока она не сбежала. И он еще год думал о ней только со злостью, потом стал забывать, до самого отъезда сюда уже и не вспоминал почти. Но здесь вдруг она стала вспоминаться все чаще, как сейчас вот. И тогда — когда его всего трясло от обиды и злобы, — ведь подумал всего одно мгновение: стоит ли? — и это помешало, отвело от нее дуло ружья. А может, просто тогда испугался, опять пришел момент понять, что это не игра, а самая настоящая жизнь?