У самых брянских лесов - страница 25
Зато продадим, бывало, рыбешку и, обвешанные плетухами, босиком, в закрученных по колено штанах, без шапок, разинув рты, бредем, любуемся городом…
И снова как-то заводит речь мама:
— Батька! Поди, пришла пора и остальным ребятам топтать дорожку в жизнь? Не все ж они лапти будут трепать, в лесу грибы да ягоды собирать…
— Да вот третьего дня толковал я со своим приятелем, который в Брянске на станции работает… Не пристроить ли там Большуна? — отвечает отец.
— Какой такой приятель? С красным носом, что ль?
— А что тебе нос? К начальству близко стоит. Самый высокий на станции человек.
— Это который на семафоре фонари заправляет?
— Ха-ха-ха! Самый высокий!
— Вот заладили! Красный нос! Фонари! Главное, душевный он, справедливый. Если что надумал — на своем настоит, — расхваливал батя своего приятеля.
Через недельку мама обрядила Большуна, батя поддевку натянул, картуз с блестящим козырьком на голову напялил, расчесал русую бородку, и они отправились в путь.
Потом Большун докладывал нам:
— Ну вот, прибыли мы на Брянск-станцию, а батин друг тут как тут. «Пойдем, пойдем, Григорьевич, — говорит, — к самому большому начальнику пойдем». А большой начальник оказался — аршин с шапкой: плюгавенький, сухонький, торчит лишь один длинный тонкий нос. «Вот, господин начальник, мой друг-приятель привел своего сынишку, — говорит батин товарищ. — Как бы пристроить его на работу?» Глянул тут начальник на нас, завертел носом, голову вверх задрал и сказал: «Эка, какие молодцы! Что батька, что сын — хоть картинку рисуй». И, перекинувшись с батей еще словом-другим, добавил: «Да этому пареньку не доведется за собой лестницу таскать — на любой вагон стоя пломбы будет накладывать…» Тут они, значит, по рукам и ударили… — закончил Большун.
Так Большун и поступил на Брянск-станцию. Стал железнодорожником.
Вслед за ним туда же, на ту же «железку» направился и Паша — путь чинить да костыли в шпалы забивать. Тоже рабочим человеком стал.
Скоро наступило время разлуки и с нашей старшей сестренкой Маней, вышла она замуж.
Я же, ваш Боровик, которому в ту пору минуло всего тринадцать с хвостиком, временно еще задержался в семье, стал как бы вожаком у меньших…
Недаром, видно, говорят в народе, что радость и горе по одной дорожке ходят. Ввалилось в нашу семью горе. Занедужилось вдруг нашей маме.
И надо же ей было согласиться искупаться в ледяном колодце?
— Давай-ка, Максимовна, святому Тихону помолимся, — наговаривали советчицы и ворожейки, — и твою болячку на ноге как рукой снимет…
— Не слушай ты их, — говорила бабушка Сыроежка, — это ж ты просто ногу застудила. Погоди немного — все и пройдет.
Но советчицы, досужие кумушки, уговорили все же маму не только помолиться святому Тихону, но и в той же обители, носившей тогда название Тихонова пустынь, под Калугой, искупаться в ледяном колодце…
Вот так из-за святого Тихона мы и провожали маму, в последний путь провожали…
И был тот путь в десять верст. Шли и лугами, и дубовые рощицы пересекали, и по берегам озер шагали, и через реку на пароме переправлялись. Потом полями шли, пару деревень миновали.
Раньше не раз вместе с мамой каждый из нас топтал эту дорожку. А теперь несли маму знакомые добрые люди. И по пути все примыкал и примыкал к нам новый народ…
И вспоминались мамины шершавые от черной работы руки, и ласковая мамина улыбка, и невзначай оброненные слезинки…
А вокруг ничего как бы и не изменилось. Играло приветливое солнце, в воздухе плыли белые паутинки, даль одевалась сизой дымкой. Стояло погожее бабье лето…
В толпе слышался сдержанный говор:
— Глянь-ка! Это ж самая старшенькая осталась в семье. Как убивается! Бедняжка! Вытянулась в тростинку, а слабенькая. Ох, немало на твою долю доведется хватить горюшка…
Так говорили женщины, глядя на нашу сестренку Нюру…
Где ты, родина наша?
— Большой и спаянной семьей легче и горе всякое ломать, — говорила бабушка Сыроежка. — Дружной семьей легко и батьку поколотить, коль батька дурить начнет. Позаботится она и о голодном, и о холодном, на путь истинный наставит и радость в жизни даст…
Приспосабливалась и наша осиротевшая семья.