Убийство на кафедре литературы - страница 4
— Кто ему рубашки стирает? — услышала как-то раз Рухама наивный вопрос студентки в очереди в часы приема. — Как удается одинокому мужчине так выглядеть? — спрашивала эта студентка стоящих в очереди, после того как он зашел в свой кабинет.
Рухама не смогла услышать ответа, ибо поспешила за ним в кабинет — взять ключи от его квартиры, где она должна была ожидать его после окончания приема.
Никто из его учеников никогда не осмеливался задать ему вопросы личного характера. Даже она сама не знала на них ответов. Когда ей впервые было позволено ступить в его апартаменты, она увидела, что он держит гвоздики в маленьком холодильнике. В каждый цветок была воткнута булавка, так чтобы все цветы были готовы к немедленному применению. Ей нравилось наблюдать за мелкими подробностями его жизни. Попадая в его квартиру, она всякий раз спешила к холодильнику, дабы убедиться, там ли еще красные гвоздики в прозрачной вазе.
В его доме никогда не было ни других цветов, ни даже другой вазы. На ее вопрос, любит ли он цветы, он ответил, улыбаясь:
— Только искусственные или совсем живые, как ты, например.
Поцелуем в лоб он пресекал вероятность каких-либо иных вопросов. Несколько раз она все же осмелилась спросить, откуда у него столь экстравагантные манеры — стиль одеваться, гвоздики, галстуки, белые рубашки, — но ни разу так и не получила вразумительных, удовлетворивших ее ответов. Он вечно отшучивался — ей не нравится его внешний вид? А гвоздики… да просто публика его к этому обязывает.
По его произношению не было заметно, что родился он не в Израиле.
«Родился в Праге» — кратко сообщалось на обложках его книг. Из Праги он приехал в Израиль 35 лет тому назад. Тирош рассказывал Рухаме о Праге, «самой красивой из европейских столиц». Оттуда после войны ему пришлось уехать с родителями в Вену. О войне он не говорил никогда. Никому не объяснял, каким образом его семье удалось уцелеть во время войны, не говорил даже, сколько ему было лет, когда родители переехали в Вену. Вспоминал лишь довоенное и послевоенное время. О родителях он не раз говорил, что были они «людьми утонченными и духовными и не вынесли даже переезда в Вену». Рухама представляла себе его мать, склонившуюся над ребенком, — худощавую и темноволосую, в шуршащем шелковом платье.
Тироша ей не удавалось представить ребенком, разве что уменьшенной копией нынешнего. Этот маленький Тирош играл на английской лужайке, меж цветов с опьяняющим запахом. (В Праге, как и в Вене, она никогда не была.)
О детстве он рассказывал немного, в основном о своих гувернантках, которых называл «фрейлейн»:
— Знаешь, эти няньки меня и вырастили, и они виноваты в том, что я до сих пор холост, — говорил он ей в редкие минуты откровенности, когда она поражалась его навязчивому стремлению к чистоте и порядку.
Ему было всего двадцать, когда он репатриировался в Израиль, и никто не помнил его в другой одежде, кроме той, в которой его видели всегда.
— А что он делал в армии? — спросил однажды Аронович у Тувье — без насмешки, но с кисло-удивленной миной. — Как он мог придерживаться своего стиля одежды в армии? Поразительна не только его странная манера одеваться, но и его привычка питаться.
Ходили слухи о том, что вечерние трапезы Тироша всякий раз сопровождались белым вином и бренди в «соответствующем» стакане.
— Разумеется, — продолжал Аронович, — человек, столь высокомерный, не может уважать нас, провинциалов, — ведь он словно бы ощущает себя в центре мира, в каком-нибудь Париже.
Рухама запомнила даже, как шумно Аронович прихлебывал кофе, когда говорил это.
— Но с другой стороны, — продолжал он, — в Париже не реагировали бы так на каждый чих этого господина, а вот у нас он — легендарная личность, великий поэт, репортеры спешат упомянуть о каждом визите уважаемого господина Тироша в какой-нибудь салон.
Тувье тогда был студентом старшего курса и еще не стал ассистентом Тироша, близкие отношения между ними еще не установились.
— Этот человек — белая ворона среди нас, — запомнила Рухама утверждение Ароновича, заставившее ее сдержать улыбку, — несмотря на то что он соизволил сменить свое имя на ивритское — Шауль Тирош! Вы, конечно, вряд ли помните его настоящее имя. Мне кажется, он и сам не очень-то стремится его помнить, — Павел Щасны. Вы это знали? — Мигающие красноватые глазки Ароновича уставились на Тувье.