Убийство на кафедре литературы - страница 5
В то время люди еще не прекращали разговоры о Тироше в присутствии Тувье. Тогда вокруг Тироша еще не увивались, как вокруг больного смертельной болезнью.
— Павел Щасны, — с наслаждением повторил Аронович, — и воспоминание об этом имени не доставляет ему большого удовольствия. Он, видимо, полагает, что ни одна живая душа этого имени не помнит. Говорят, первое, что он сделал, приехав в Израиль, — сменил имя.
Рухама никогда серьезно не относилась к подобным заявлениям Ароновича.
Интересно, думала она, не способствует ли манера Тироша говорить созданию определенного имиджа? Может, он полагает, что другого способа коммуникации просто не существует? В особенности забавно у него сочетание высокопарной речи и ашкеназийского произношения.
— Какая разница? — возражал Тувье. — Почему вас волнуют такие глупости? Главное, что он — великий поэт, что он обладает образованием и знаниями, каких ни у кого из нас нет. Он лучший учитель из всех, какие у меня были, обладающий прекрасной способностью отличать плохое от хорошего. Допустим, у него есть потребность превращать свое имя в легенду, что вам до этого?
Так говорил тогда Тувье со свойственной ему прямотой и бескомпромиссностью.
Тувье в то время обожал Тироша до такой степени, что полностью ему доверился. Стал вхож в его дом.
— Да, да, я не отрицаю, но ведь есть и другое, — сказал Аронович. — Невыносимо видеть, как заискивают перед ним, увиваются вокруг него люди, как завораживает его дутое обаяние. Да, действительно, — с глубоким вздохом добавил он, — Тирош отличает хорошие стихи от плохих. Он действительно духовный отец молодых поэтов. Однако лишь в том случае, когда они ему нравятся. А если кто ему не нравится — да хранит его Господь от Тироша. Если он зачисляет какого-нибудь поэта в «середнячки» — тому остается лишь надеть траур и искать счастья в другой области. Однажды я был свидетелем того, как он припечатал одного несчастного стихотворца, причем сделал это с каменным лицом. «Вы не поэт и, судя во всему, никогда им не будете», — сказал ему Тирош. Так вот я и спрашиваю, господа, — по какому праву? Он что, пророк?
И тут, обращаясь к Тувье, Аронович заорал так, что капелька слюны долетела до Рухамы:
— Вы ни за что не догадаетесь, кому он это говорил!
И назвал имя довольно известного поэта, стихи которого никогда не волновали Тувье.
— А историю с сонетом вы слышали? — Аронович не ждал ответа, его просто невозможно было остановить. — После выхода первой книги Ехезкиэля тому организовали презентацию в подвальчике театра «Габима» в Тель-Авиве. Читали его стихи, говорили речи, потом все потащились в модное кафе. Так вот, господин, о котором мы говорим, предмет вашего обожания, Тирош тоже пошел туда. Ехезкиэль был просто счастлив.
И тут наш общий друг Тирош прочел вслух сонет Ехезкиэля, улыбнулся своей знаменитой улыбкой и заявил, что за рюмку коньяку он готов не сходя с места написать совершенный сонет — вот как этот, за пять минут. Люди вокруг заулыбались, и он действительно написал, но не за пять минут, а за две — два сонета по всем правилам, и все признали, что они ничуть не хуже стихов Ехезкиэля. Представляете? И ради чего? Чтобы удивить тех, кого он называет «поэтишки».
— Прямо там написал? — спросил Тувье с неподдельным удивлением.
— Ну да, прямо там. И ты полагаешь, что он достоин обожания? Это ведь все — декадентство!
Тувье глубоко вздохнул и стал объяснять Ароновичу, что Тирош обладает способностью глубоко анализировать явления. Смелость, с какой он высказывает свои мысли на семинарах, смелость, с какой он критикует «священных коров» и называет имена, от которых любой другой преподаватель отмежевался бы, — все это не может не вызвать уважения.
— А приток студентов на его лекции, — продолжал Тувье, — и его всегда оригинальный взгляд на многие явления — всего этого невозможно отрицать.
Тувье встал приготовить еще кофе.
— Все это театр, театральщина, — возразил Аронович.
— Это не важно, — ответил с кухни Тувье, — главное, что он — большой поэт, равный, пожалуй, Бялику и Альтерману. Даже Авидан и Зах мельче его по масштабу дарования, поэтому я готов простить ему все или, во всяком случае, очень многое. Ведь он — просто гений. А у гениев свои законы.