Укрощая Прерикон - страница 4
До того как первые тела затрепетали в петле, подобно поднятым флагам на ветру, судья заметно нервничал. Его пугало все: от заведенной толпы до несчастливого числа «тринадцать». Но стоило первым преступникам умереть, правосудию свершиться, а толпе возликовать вместе с его торжеством, как он тут же успокоился и вошел в обычный ритм. На таких больших казнях приговоры зачитывали судебные клерки, их шеи охватывали белые воротнички, шеи преступников — петли. Судье же только и оставалось, что давать палачу отмашку.
Он указал большим пальцем вниз, и морячок понесся к «рее» со скоростью «бегучего такелажа», захлестнувшего его шею, а для ковбоев началось последнее родео. Жизнь — этот самый свирепый из быков — тут же сбросил их со своей спины, и они повисли в воздухе в полете, окончания которого им не суждено было застать.
Ковбои — парни горячие и быстрые — вскоре успокоились, а морячок все никак не хотел умирать, слишком уж, видно, жизнь любил, и чего только на запад его потянуло? Палач кивнул одному из своих помощников, и тот, вздохнув, зашел за преступника сзади и бросился на него со спины, повиснув на его плечах. Среди пиратов на ряду с килеванием и вешанием на рангоуте, распространена и такая казнь: провинившемуся матросу приковывают к ноге пушечное ядро и приносят его в жертву морскому черту, отдают пучине — это называется «предать дну». Не тоже, что «кормить акул», которые так голодны, что под самый борт иногда подплывают, но мелкой рыбешке, ракам и моллюскам тоже ведь чем-то питаться нужно.
Помощник палача, навалившись своим весом, сломал шею живучему матросу, и тот, захрипев, обвис, как парус в штиль. Тела высвободили из петель, и новая партия преступников взошла на эшафот. У этих ноги тряслись, а кое-кто из них даже обмочился, увидев воочию, что его ждет. После первой партии дело пошло быстрее, клерки зачитывали приговоры так быстро, что разобрать что-либо не представлялось возможным: проступки и имена сливались воедино в их скороговорках, но ничего из этого уже не было важным — не судят ведь, а убивают. Каждые четыре партии палач рубил общую веревку, и они меняли снасти — так было положено, потому что веревки от частого использования изнашивались и могли лопнуть в самый неподходящий момент.
Когда все, чья смерть была отсрочена, получили свое, на эшафот потащили свежих смертников, тогда-то и приключился новый инцидент. Судья к тому моменту уже расслабился и получал удовольствие от работы, люди порядком устали, пересытившись необычно долгой казнью, а шериф и его констебли потеряли бдительность. К виселице взошли не люди, но тени людей, слишком много чужих смертей увидели они в тот день, чтобы смотреть смерти в глаза без страха. В момент, когда первых подвели к лестнице, один не выдержал и дернулся бежать, но его тут же оприходовали дубинками и погнали наверх.
Только три самых отпетых ублюдка из этих тринадцати преступников, поднявшихся на эшафот, сохраняли хладнокровие. Мертвые души, мертвые лица и взгляды, их не пугала участь, они плевали в лицо смерти, один из них желал ее.
Двух из этих трех поставили рядом в первом ряду — лучшие места на собственную гибель и прямой путь за кулисы, где под ними лежали тела. Один из них, рыжий и конопатый, улыбался криво, его лицо было полуразрублено томагавком, второй — среднего роста и сложения — смотрел спокойно. У этого второго были каштановые волосы с проседью и густые усы. Его губы смыкались плотнее, чем у статуи, ястребиный нос и такие же хищные зрачки смотрели так, что каждый из толпы, кто встречался с ним взглядом, прятал глаза. Он смотрел на людей, как старая овчарка смотрит на овец. Он так далеко уже заступил за грань жизни и смерти, что не отличал добра от зла, а бритву цирюльника от лезвия гильотины. Он когда-то служил на благо нации, но она обвинила его и отреклась от него, разорвала его мундир на части и втоптала их в грязь, а вместе с мундиром уничтожила и человека в нем, превратила его в каторжника без прошлого и будущего. Теперь все, что осталось от его прошлого, это татуировка на плече и крест на спине. Его руки покрывали шрамы, но еще больше шрамов было глубже кожи, где он прятал то, что осталось от его души.