«Упрямец» и другие рассказы - страница 61

стр.

У меня сердце словно наполнило всю грудь, так что в ней не оставалось места для глотка воздуха. Я пошел к чешме, чтобы взять пальто, а заодно чтобы скрыть от людей бледность моего лица и тяжелое прерывистое дыхание. Боялся, как бы кто-нибудь не заговорил со мной, ведь сам я не в состоянии был вымолвить даже одно словечко. Но народ почтительно расступился, давая мне дорогу, — все понимали, что значит победить в «ситне».

Я накинул пальто и похлопал ладонью по левому боку:

— Сердце мое… благодарю тебя… И на этот раз ты выдержало. Значит, осталась еще во мне хотя бы щепоть молодости…

На этом хоро вранячане нашли, какой меркой мерять мою человеческую ценность, и признали меня своим человеком: чужак не сможет протанцевать такое хоро!

5. ЯЗЫЧНИКИ

Воскресенье.

Барабан сельского оркестра уже сзывает народ на хоро.

…Не говорит ли во мне кровь, унаследованная от предков, живших тысячелетия тому назад жизнью, полной опасностей, среди древних непроходимых лесов человеческой прародины? Как только я услышу в отдалении глухие удары большого барабана: «Дум-дум-дум!.. Дум-дум-дум!..» — из мрака подсознания во мне, помимо моей воли, поднимается смутная тревога, словно перед грозящей опасностью.

Такая же тревога охватывала, вероятно, моих отдаленных косматых прадедов, когда скрытые в густых ветвях дозорные ударяли в барабаны, оповещая или о крупном звере, проникшем к их жилищам, или о том, что подползают вооруженные дубинами враги, или созывая своих воинов на обрядовый танец перед походом для битв и грабежей.

Эге! Чу, долетел и призывный голос флигорны, свитой в продолговатый калач наследницы древнего боевого рога.

Она звучит особенно тревожно.

Сейчас флигорнист, прижав губы к круглому отверстию мундштука и нацелившись медным раструбом прямо в солнце, уже окрепшее в весеннем небе, играет ликующий языческий гимн огню и плодородию. Он играет не для людей, а для него, этого грозного бога. Только к нему могут относиться такие первобытные, воющие звуки:

— Солнце, милый побратим! Смилуйся, солнышко! Дай жизнь стадам и урожай нивам!


Сегодня утром я зашел в церковь. Там было десятка два женщин — все одеты в черное, с черными платками на головах, все не моложе сорока лет. Они стояли, сбившись в тесную кучку, где-то в уголке, словно находились не в храме самого «всемилостивого» и «всепрощающего» из богов, а в некоем капище многоголового дракона.

Облаченный в ризу священник устало и механически бормотал службу. Псаломщик тянул старые тексты из потрепанных книг, а на лицах присутствующих женщин не отражалось ни малейшего общения с этой службой или участия в ней. Слова и жесты обоих священнослужителей оставались для них все такими же запутанными и темными, как неистовые кривляния и заклинания шаманов и колдуний древнего племени.

Но там, под вековыми заветными дубами, прямо под огненным оком небесного властелина, был ясен по крайней мере общий смысл службы и жертвоприношения: вымолить милость у солнца и облаков, у ветра и молнии.

Заклинания дикого жреца обладали более могущественной силой, так как он сам видел божества, от которых непосредственно зависело быть или не быть слабому двуногому существу.

Теперешний неверующий семинарист-чиновник в гораздо большей степени далек и чужд своей пастве. А из двух религиозных служб та, под дубами, была действительно обрядом, потому что в ней участвовали все. Да и красоты там было побольше — недаром мы до сих пор любим слушать обрядовые песни и смотреть на ряженых.

Для кучки женщин в черных платках понятны лишь некоторые моменты их религиозных обязанностей, да и то только те, которые достались в наследие от древнего язычества: возжигать свечи, целовать иконы-идолы, не обращая внимания на то, какие святые на них изображены, и класть деньги на поднос священнику.

Сегодняшние богомолки, неизвестно почему, через равные промежутки времени делали по трижды три земных поклона перед стоящим посередине аналоем, и единственная молитва, которую они шептали, была:

— Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!..

Молясь языческим божествам, люди по крайней мере имели право сами слагать песнопения. Каждый, как хотел, мог наглядно и образно просить у видимой стихии дождя или зноя, жизни или смерти, добра для себя, зла для ближнего.