«Упрямец» и другие рассказы - страница 88
Он отвернулся, а я растерянно смотрел на кость, которая шишкой торчала у него на затылке.
В моем взгляде не было ни искорки магнетизма.
Не сумев силою гипноза заставить учителя поставить мне по алгебре хотя бы тройку, я заново перелистал мудрую книгу, излагавшую учение йогов, и разгадал причину неудачи моей факирской деятельности:
«Ты сумеешь внушать окружающим свои желания лишь в том случае, — черным по белому было написано в ученой книжке, — если сам будешь обладать несгибаемой, железной волей».
Следуя указаниям другой таинственной науки — френологии, я стал ощупывать перед зеркалом каждый квадратный сантиметр своего черепа и понял, что воля моя ослаблена.
К тому времени я был уже взрослым человеком, пятнадцати лет от роду, а воля у меня все еще не успела стать ни железной, ни гранитной. Она была словно ивовый прут, гнущийся при малейшем дуновении ветра.
Принял я, например, решение прочесть «Капитал» Маркса.
Несколько раз готовил бумагу, тщательно точил карандаш, устраивался так, чтоб никто не мешал, и приступал к чтению…
К четвертой или пятой странице воля моя размякала, на седьмой обращалась в кашу, а к середине восьмой решение постигнуть экономические науки окончательно испарялось, и рука сама тянулась к «Отверженным», «Графу Монте-Кристо», «Оводу» или рассказам Максима Горького…
Такая же участь постигла мои попытки изучить модный язык эсперанто.
Я собирался, подобно Магеллану, Ливингстону или Джеку Лондону, отправиться в один прекрасный день странствовать по всему белу свету, так что мне необходимо было знать французский или английский. Но поскольку на их изучение нужны долгие годы, я остановил свой выбор на международном языке, который Лев Толстой, по собственному его признанию, выучил за три дня. Так по крайней мере было написано в предисловии к учебнику.
Засел за эсперанто и я. Первый урок, второй, третий…
Прошел день, другой, третий…
Созрели в садах черешни, начались мальчишеские наши разбойничьи набеги, и изучение эсперанто было отложено на… на неопределенное время.
Ясно — у меня не было силы воли. А нужна она была мне позарез.
Без силы воли никогда мне не пробить себе «дороги в жизнь», никогда не выдержать четкой и последовательной «линии поведения».
Не обладая сильной волей, мог ли я превозмочь ту неуемную любознательность, которая неудержимо влекла меня за собой, подобно тому как неудержимо тянется за магнитом беспомощная крупинка железа?
Она принуждала меня во все вникать, все постигать на собственном опыте. Она рассеивала мое внимание, толкала меня по двадцати разным направлениям одновременно, перепутывала мечты с действительностью, заставляла подозревать чудеса даже в торопливом постукивании дятла, в отражениях дождевых лужиц, в пути шелковичного кокона от гусеницы до бабочки.
Лошадь, например.
Знакомое всем домашнее животное на четырех ногах, с двумя ушами, вечно сопровождаемое роем мух. А мне она представлялась любопытнейшей загадкой, над которой я мог биться часами.
У нее такая большая голова — почему же не обладает она человеческим разумом? Если она меня хватит, сможет она перекусить мне руку с одного раза? Когда впервые были приручены дикие кони? С какой быстротой мчался конь Александра Македонского, Буцефал? Верно, не под силу ему было догнать бедуинов на их арабских скакунах? И все ли арабские кони белые, или есть между ними и вороные тоже? Вороные, может, и есть, а вот гнедых уж наверняка нету. Гнедые — это английские, на которых охотники преследуют оленя, — картина такая висит в парикмахерской, прямо блестит вся. И почему жеребцы сильнее и злей оскопленной лошади, мерина?
Слово «оскопленный» пробуждало вереницу смутных вопросов об отношениях между самцами и самками, о рождении детенышей…
Я смотрел на какую-нибудь клячу, оставленную возчиком у дверей корчмы, отгонял мух от ее гноящихся глаз, а сам в это время вместе с конницей Аспаруха носился по румынским степям, переплывал Дунай, ухватившись за хвост своего верного коня, чтобы на другом берегу вылезти уже «Орлиным Когтем» — краснокожим индейцем с перьями, скальпами и томагавком — и мчаться сквозь прерии на другом скакуне — одном из тех диких жеребцов, которые, раздувая ноздри, проносятся по пестрым обложкам майнридовских романов…