В снегу - страница 12

стр.

Так его возносило, заносило. Юморист, от шуток которого животики надорвёшь, «натуральная школа», сатирик с выдающимся даром «лепки лиц» – вот кем и чем его признавали. Разве это мало? Но в какой-то момент не мало даже, а – ничто. Что значат все им написанные слова перед бездной, которая открывается вдруг там, где была тёплая, молодая жизнь? Чичиков едет, Ноздрёв плутует, Собакевич косолапит, Акакий Акакиевич тенью в ночи крадётся по Невскому в своей шинели – а ты-то, их увидевший, их создавший, ты-то кто и ты-то где?

В Риме, на роскошной вилле княгини Волконской, он проводил ночи, ухаживая за молодым графом Виельгорским, умиравшим от туберкулёза. Молодой человек воспитывался вместе с наследником престола, учился лучше него, был светел, ясен, скромен, усерден – и обречён. Сколько любви Гоголь дал ему в эти римские ночи, когда граф сидел в кресле – он уже почти не спал – и в открытые окна вдыхал запах своей последней весны. И с каждым днём всё ближе к смерти. Никто не знает, случайно или по умыслу покинул его Гоголь ровно на тот час, когда он умер. Покинул эту комнату с разобранной постелью, это кресло, этого человека с лихорадочным румянцем на щеках… Вернулся – его больше нет. О, что же делать, что за бездна!

С тех пор он не выносил вида страдания, вида болезни, запаха лекарств, смерти. Не выносил, потому что невыносимо! Когда приятель, живший с ним в одной квартире в Риме, заболел, он тут же съехал с квартиры.

Ещё в 1840 году, в письме С. Т. Аксакову из Рима, он заметил: «…сокровенные чувства как-то становятся пошлыми, когда облекаются в слова»[29]. Он, жизнь посвятивший слову, он, умевший словом создать картинку так, что она двигалась и жила, понял со страшной ясностью, что есть некая черта в жизни, за которой слова делаются пусты и не выражают ничего. «Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они в роде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры “Ревизора”, а с ними “Арабески”, “Вечера” и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени, ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова, – я бы благодарил судьбу»[30].

В другом месте (в первом же абзаце «Выбранных мест») он говорит про «бесполезность всего, доселе мною напечатанного» – и имеет в виду, что, перейдя некую черту в жизни, более не может забавляться и пробавляться художествами и хочет напрямую говорить с людьми об их жизни. Художества свои он называет «необдуманными и незрелыми». Бедный, слабый, больной, исстрадавшийся телом и душой Гоголь-Гогель с тонким длинным носом и длинными волосами, он решился на невозможное: проповедью изменить людей, духом Христовым насытить их души – и Россию.

Всех, кто только ни есть на этом свете и в России, учит он из своего любимого Рима – губернаторшу влиять на губернатора, красивую женщину на светских щелкопёров, помещика на крестьян. Он, холостой, учит замужних женщин, он, никогда хозяйством не занимавшийся, учит помещиков вести хозяйство. Снова тон его странен, это тон изломанного, в неестественной позе стоящего человека, который сверху вниз учит всех подряд и плодит странные химеры о православных старцах, пишущих втайне ответ Европе, и о святых обязанностях царя. Книга безумна, не сошёл ли он с ума? Это не моя нынешняя мысль, так многие тогда подумали.

«Надо всеми мерами спасать людей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер»[31], – сказал больной чахоткой Белинский в Зальцбрунне, встал с постели, надел сюртук и три дня по утрам писал Гоголю письмо. Когда Гоголь его получит, что-то случится с ним. Взахлёб, сплошным потоком горячих слёз и горьких слов он пишет Белинскому длинный, на много страниц ответ, где и оправдывается, и укоряет, и хочет уязвить, и не может скрыть ужасную обиду – пишет сбивчиво, не соединяя начало предложения с концом: «Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских?»[32], а потом рвёт страницы в клочья и отсылает критику совсем другое, короткое письмо.