В тугом узле - страница 15
— Это, дружище, капиталовложения, которые приносят проценты. Я знаю наизусть несколько стихотворений, которые всегда к месту и на все вкусы хороши. Без меня сейчас уже не обойтись, а для фирмы это недорого стоит.
— Вдохновляющая и благородная программа жизни.
— Жизнь?! Заколдованный круг и объективный аскетизм.
— Заколдованный круг?
— Существует определенный круг, внутри которого можно представить существование самого себя. Оставайся внутри этого круга, и у тебя не будет болеть голова. Но если ты хоть одной ногой переступишь черту, тебя тотчас же схватит за шиворот дежурный черт и увлечет в ад.
— Но разве это кольцо не ты сам себе очерчиваешь?
— Вот поэтому будь аскетом: не поддавайся соблазнам, идущим извне.
— Жить мирком тюремной камеры?
— Неправда! Только окружность узка, зато крыши нет…
Вот такие словесные турниры на возвышенные темы не раз преподносил мне Фарамуки, но потом он мне надоел с ними. Хотя он с неизменной преданностью предлагал свое участие во всякой интеллектуальной чепухе вне рабочего времени и обстановки. Но у меня и без него хватало забот и хлопот, и я тихо и мирно старался от него отделаться.
— Я замечаю, Фарамуки, что мы оба, по сути дела, всегда говорим о другом, совсем не о том, о чем идет речь. Мы не можем прийти к общему знаменателю, так как устроены явно по-разному.
— А я-то думал, что оказываю на тебя хорошее влияние. Ты нуждаешься, Богар, в духовном освобождении! Наша общность судеб, наша давняя дружба обязывает меня взять тебя под защиту своего интеллекта.
— Боюсь, что наша общность судеб осталась в той учебной мастерской, где мы действительно были приятелями.
Он не обиделся. Потом мы не раз мимолетно виделись. Обычно это было так: мой друг Диоген, элегантный, подтянутый, пробегал по сборочному цеху и, завидев меня, махал мне рукой и провозглашал:
— Привет пролетариату!
Правда, хотя мы не так уж часто встречались, думал я о нем частенько. Причем в этих случаях я сердился сам на себя за то, что меня волнует и беспокоит, почему, например, у этого Франера такой склад ума и именно такой ход мыслей. А ведь, если подумать, какой бы он ни был, ну и бог с ним! Мне-то что? Будто у меня самого не над чем ломать голову и не о чем беспокоиться.
Не слишком ли большая роскошь тратить на другого свои мысли и нервы? А я все же продолжаю это делать. Попадется мне навстречу кто-нибудь из сограждан, и я тотчас ловлю себя на том, что уже мысленно прощупываю его: кто он и что он? Может быть, это тоже привитый нам инстинкт? А потом он трансформируется, приобретая уродливые формы и широкие масштабы; настолько, что каждый с этаким фантастическим рвением начинает судить своих товарищей, критиковать других. И каждый лучше другого знает, что и как тому нужно. Одному черту известно, почему более ловким оказывается сидящий в ложе стадиона болельщик, нежели обливающийся потом на поле центральный нападающий? Почему каждая свекровь считает, что она в молодости была особенной, не такой, как ее невестка? Почему критик гениальнее артиста или художника? Почему хитрее, сильнее, техничнее зевака, зритель из публики, нежели бьющийся на арене боксер? Наверное, потому, что он — вне этих мучительных трудностей, не на поле боя…
Действительно, пришел Фарамуки. Он ждал меня у конторки вахтера. И тут же по-братски обнял. Я, правда, отвернул физиономию от его губ, хотя знал, что это теперь — новая мода. Однако я с детского возраста терпеть не могу таких телячьих нежностей. В наших краях поцелуй имеет совсем другое назначение.
— Ур-ра, маленький мастер! Поздравляю. Наконец и ты вырываешься из трущобы.
— Что значит вырываюсь и из какой трущобы?
— Эй-эй! Передо мной-то хоть не строй из себя невинного мальчика, бригадир!
— Словом, уже все об этом знают?
— Кто знает, а кто не знает, разве это важно? Но я узнал раньше, чем кто-либо.
— Это что же, тебя снова посещают видения?
— Иди сюда, давай сядем. Я расскажу тебе тайну твоего рождения в новом качестве.
— Ничего особенного нет, если я, допустим, отныне буду топать во главе бригады. Меня хватит не на одну дюжину, Фарамуки. Так что не стоит терять слова попусту.