Василий Алексеев - страница 10
Он изучающе посмотрел на Алексеева.
— Давно в партии?
— С двенадцатого года.
— Пять лет, значит. Для ваших лет это стаж. Годков-то сколько?
— Двадцать.
— А мне за сорок перевалило… Ну, давайте познакомимся. — Человек сел, протянул руку. — Усачев моя фамилия, Иван Петрович. Спасибо за уход. Тут карцер почище всех, какие только в других тюрьмах. Везде холодище, а туг — рядом с машинной топкой находится. Жара жуткая. Это бы и хорошо, да параши нет, на двор не выводят. Все делаешь прямо на пол. Отсюда смрад и духота невыносимые, дышать невозможно. И темень кромешная, полнейшая. Чуть в сторону двинул — и в дерьме. Девять дней отбухал… Ничего, через пару деньков очухаюсь.
Но уже через час Усачев встал, сдвинул матрац под кровать к Алексееву и начал вышагивать по камере. Пять шагов вперед, пять назад, пять — вперед, пять — назад…
У Алексеева зарябило в глазах от его движений, он закрыл их. Усачев заметил это.
— Что — устал смотреть? II я устал. Ну-ка дай отдохну. — Он тяжело сел в ногах у Алексеева. Пот градом лил с его лица. — Вы запомните, юноша: в тюрьму сажают не для того, чтобы ты жил. Тюрьма убивает. Холод, голод, побои, карцер — все для этого. Но страшны не они, а бездействие. Смерть начинается, когда дряхлеют мышцы, тело. Потом приходят всякие болезни — и конец. Вот потому и вышагиваю. Но болезнь тела — еще полбеды…
Усачев вдруг прервал мысль.
— А где сосед из тридцать восьмой? — спросил он у Алексеева.
— Это который справа? Вчера еще кашлял…
— Странно… очень.
Усачев застучал в стену над Алексеевым, в тридцать шестую камеру. Ему тотчас ответили. Через некоторое время Усачев перестал стучать, умыл под краном лицо, руки. Снова сел в ногах у Алексеева.
— Знаете, кто в тридцать восьмой? Орлов. Был максималист, бомбы в генералов бросал, на эшафот шел, не дрогнув. И что же? Переродился в шапкоснимателя, в тихого и кроткого скота. На своих стал доносить, в «сучью камеру» поместили, где все дерьмо вместе с уголовниками от кары товарищей прячется. Теперь вот от туберкулеза умирает, говорят, лежит без сознания. Идею потерял, а может, и не имел…
Усачев опять остановился, опять внимательно посмотрел на Алексеева.
— Вам интересно, что я говорю?.. Впрочем, я еще ничего не сказал. Хотите знать, что я думаю о жизни, о борьбе?
— Конечно. Только скажите, кто вы по убеждениям: большевик, кадет, эсер, меньшевик?..
Усачев рассмеялся. Смех у него был сыпучий, звонкий. Смеясь, он запрокидывал голову, и в черной его бороде сверкали два ряда ослепительно белых зубов.
— Труднее вопроса быть не могло. По природе — романтик и оптимист. По образованию — историк. По убеждениям — революционер. Знаю точно, что самодержавие надо свергнуть. Это главное. С какой партией идти? Это вопрос. Начинал, в общем-то, с ерунды, как раз с романтики. Было просто жутко приятной жутью знать, что делаешь что-то опасное и хорошее для людей… Уже в тюрьмах стал понимать суть политических проблем. Нахватался от всех понемногу. Но все-таки сегодня я меньше меньшевик, а больше большевик и уж никак не эсер и не кадет. Я последнее время Ленина изучал. «Материализм и эмпириокритицизм» одолели? Нет? Напрасно. Впрочем, все это не главное.
Я сказал: тюрьма убивает. Про народовольцев слышали? Знаете, кто они? То-то. Могучие были люди. Но Шлиссельбург убил большинство из них. Умерли Малавский, Исаев, Буцевич, Иванов, Варынский, Долгушин и еще несколько человек, всех не помню… Расстреляны за протест Минаков и Мышкин. Повесился Клименко. Сжег себя Грачевский. Сошли с ума Ювачев, Щедрин, Конашевич. Зарезалась Софья Гинзбург…
Так вот, выживают в тюрьме те, кто пришел в революцию не по романтике, а по идее. И эта идея должна сидеть в сердце и в голове так глубоко, чтобы вырвать ее из груди можно было только вместе с сердцем, вышибить из головы, только отрубив голову. Человек, у которого есть идея, невероятно живуч…
Алексеев слушал Усачева и радовался тому, что кончилось его одиночество. Уже поутихли боли в голове, животе — кормили не сытно, однако каждый день трижды открывалась «форточка» и подавали еду. Никто не заходил и никуда его не звал. Об Алексееве словно забыли. И Вит приятное неудобство — теперь их двое в одиночке.