Вокруг Света 1974 № 07 (2406) - страница 38
В 1940 году Губин ушел на войну: сначала на финскую, потом на Великую Отечественную. Защищал Ленинград, освобождал Польшу, участвовал в штурме Берлина. В 1946 году вернулся домой, в Ручей, имея три ранения и контузию. Хотел показать свои медали, что лежат на дне сундука, да вспомнил, что жена куда-то задевала ключ. «Потом покажу, — пообещал он. — У меня дак еще благодарности от колхоза — знаешь, сколько я домов поставил и печек выложил!»
— Плотницкое дело с топора начинается, — сказал Губин серьезно. — Как держишь топор, так тебя и видно: дровокол ты или плотник. — И добавил осуждающе: — Сейчас уж плотники повывелись. Топором стучать охотники — это пожалуйста!
Он вспомнил, что после войны годы пошли сплошь «зелеными» — хлеб на корню вымерзал, и они со старухой месили жито пополам с овсом. Вспомнил, как однажды попал с колхозной лошадью в ледоход, и понесло их вниз по реке; как храпел конь, зачуяв беду, не давался в руки, и как он сломил его волю — наполовину в седле, наполовину в ледяной воде добрался до берега и спас себя и лошадь. «Шапку вот только потерял, — горевал он. — Хорошая была шапка, всю войну выходил...»
Мы не долго просидели в избе: Губину нужно было съездить в лес, проверить заготовленные на зиму дрова, и я увязался с ним.
Плыли мы на лодке-осиновке, похожей на славянский челн, с гордо вскинутым носом. Потом шли пешком по глухой красивой тропе, среди темных колючих елок, и все это время Александр Осипович молчал. Может быть, он ожидал вопросов от меня, а может, слушал лесные голоса?
Кто-то хорошо подметил: каждый охотник — это сочинитель собственной тропы. Он творит ее по своему образу и подобию. Угрюмый, склонный к одиночеству человек прокладывает тропу в болотистой согре, чтобы не заметил ее посторонний глаз. Наоборот, добрый и великодушный выведет свой след в исполинский сосновый бор или на светлую игривую речку, поставит в уютном месте лавочку-завалинку, чтобы можно было перекинуться словом или покурить. В своей избушке он обязательно подумает о будущем госте: у него всегда в порядке печка-каменка, и фитиль сдобрен керосином, и хлеб с. солью есть, и старая доха впрок — живи, наслаждайся.
Торфяное болотце, мимо которого мы шли, выдохнуло серое облако комарья. Оно жгло лицо, мешало думать и говорить.
— Смотри! — сказал Губин, отвлекая меня от комаров. Он показал на елку, у которой была ободрана кора. — Знаешь, отчего?
Я молчал.
— Силки здесь стояли старые, и белка попалась в них. Билась она с горя-тоски и все о дерево цеплялась. Вот почему кора зарумянилась...
А потом Александр Осипович подвел меня к высохшей во мху ямке.
— Олень или лось? — спросил он, и сам себе ответил: — Олень! Поди, залез с испугу в топкое место — и ямка тут образовалась, и вода в ней высохла. Вишь, какое копыто слабое. Старый, видать, был олень — в дикой старости...
В лесу у него не было пустых мест; в каждой мало-мальски видимой веточке, кусте, изгибе тропы он видел древние и новые пласты жизни, которую прожили до него звери, птицы или кто-то из его друзей-охотников... Вот здесь, он показал место, недавно разводил костер Максим Савватеевич с Вадюги, знаменитый охотник; с ним он не раз белковал, ставил силки и капканы, и потому хорошо знает, как тушит тот горящие головешки... Вот здесь, когда-то стоял девственный бор, и начальство хотело открыть разработку, но в какую-то зиму выдались сильные морозы, и деревья треснули, смола вытекла, а в трещинах завелись черви... «А вот эту избушку, — сказал Александр Осипович, останавливаясь, — рубил я сам...»
На расчищенном от кустарника крохотном «пятачке» чернела покосившаяся, в пестрых заплатах мха изба. Низ ее наполовину сгнил, обнажая черные трухлявые бревна, и трудно было поверить, что когда-то они были живым деревом. Губин дружески похлопал избушку и засмеялся. Может быть, он вспомнил, как рубил ее своими сильными молодыми руками, а может, просто радовался солнцу, дерзким птичьим голосам, веселым березкам, что вымахали вокруг избы; радовался короткому привалу, тому, что можно поставить чайник на огонь и не спеша поговорить обо всем.