Воспоминания - страница 53
Выходя с выставки, я шел обратно домой в совершенно ином настроении. Солнце грело своими живительными апрельскими лучами. Улицы были залиты оранжево-фиолетовыми сияниями утреннего солнца. Пение птиц оглушало слух тысячами голосов. Я был преисполнен величайшего счастья бытия. Я испытывал сладость сознания, что недаром прожил свой век, что оставил бесспорный след в истории русского искусства, что 25 лет, выставляясь ежегодно на различных выставках, я давал пищу и утолял духовные потребности людей, жаждущих культуры. Придя домой, я тут же заснул и не увидел ни снов, ни кошмаров. Проснулся в 12 часов, не спеша оделся и к 2 часам пошел на открытие выставки.
Подойдя к зданию, я был поражен скоплением желающих попасть на вернисаж. Очередь образовалась вплоть до Неглинной, и машины заставили весь Кузнецкий Мост. Я насилу пробрался. Зал был до духоты переполнен, и в воздухе раздавался мерный гул говора, фактически указывая на то, что выставка волнует. Когда на вернисаже тихо — это почти всегда дурной признак. Зрители с трудом пробираются от картины к картине и почти все о чем-то горячо спорят. Невыносимое количество рукопожатий и поздравлений дошло до пределов. Пришлось прямо удалиться из зала и только уж с Ю. М. Славянским>[216], председателем «Всекохудожника», опять выйти для официального открытия.
Выставку открыл Ю. М. Славинский. От МОСХа говорил Вольтер (председатель МОСХа) и кто-то еще. <…> Словом, мне устроили бурную овацию в течение 6–7 минут. Я был очень тронут, и даже чуть-чуть не покатились слезы. Выставка была встречена печатью очень тепло, и в некоторых статьях превозносили до небес>[217].
Я обещал описать большую вещь «Рабочий кооператив». Большая вещь, 4 метра панно. Ее я писал под впечатлением эрмитажного Снейдерса. Изображен большой магазин, весь заставленный съедобой. Слева в глубине висит туша говядины. На первом плане стоят покупатели самых различных слоев. Вот гражданин инженер стоит, нагнувшись, укладывая гуся или утку в свой чемодан; вот молодая женщина с меланхолическим видом подходит к прилавку, за ней стоит солидный пожилой человек, по виду учитель (портрет А. В. Куприна). Вся вещь выдержана в коричневых теплых тонах. Ее очень боялся вешать А. С. Б.>[218], ссылаясь на то, что в ней очень явственно изображена очередь (на самом деле, в расстановке фигур я исходил исключительно из композиционных соображений). По этой же причине ИЗОГИЗ, издававший настенные картины большого формата, прекратил дальнейшее печатание, напечатав предварительно 5000 экземпляров>[219].
На устроенном «Всекохудожником» обсуждении был набит полный зал до отказа. Докладчиком был <…>. После доклада очень нерешительно выступали ораторы, что объясняется бедностью доклада, на что указывали почти все выступавшие. Так, чтобы разогреть аудиторию, я попросил себе слово, и действительно, после меня стали выступать один за другим. К сожалению, почти все выступавшие, как водится на подобных дискуссиях, отделывались похвалой, что не давало зарядки к какому-либо проявлению темперамента или страсти. Разве только можно выделить выступавшего ныне безвременно умершего талантливого художника Федорченко, который буквально истерично и искренне доказывал, что Лентулова недостаточно понимают и ценят, произнося такие образные слова, как… «это жемчужина русской живописи». Честное слово, я не вру. Хотите, просмотрите стенограмму и еще выступление С. Городецкого>[220], который пытался покритиковать в области отделки, как он выражался, отдельных деталей, а поэтому на выставке все же доминирует этюд, чего я сам не отрицаю и не боюсь этого слова, так как считаю, что этюд — это самая живая форма искусства, связанная с живо-подлинной органической спайкой с действительностью. Законченный, проработанный и композиционный этюд — есть вполне достаточное произведение, стоящее наравне с картиной. Городецкий этого не понимает, хотя сам занимается как дилетант искусством. Это именно и мешает ему понять, что чисто и гладко написанное произведение не есть еще картина.
Последние пять лет каждый год возникал вопрос о моей персональной выставке. Все единогласно признавали, что устройство ее необходимо, я же оттягивал вопрос, находя, что у меня еще нет достаточно материала, чтобы я мог выступить в качестве художника, прожившего 15 лет после революции. Последний год как раз был напряженный момент острой классовой дифференциации. Все художники, получившие свое воспитание до революции, огульно признавались представителями буржуазной культуры, подозревались в приспособленчестве и подвергались травле и жестокой критике. Мне как принадлежавшему к категории художников, получивших свое воспитание до революции, было особенно рискованно — выступать со своим периодом дореволюционных работ, с огромным количеством соборов и церквей, правда, изображенных не из религиозных чувств (они все скошены и расчленены, чего это чувство, конечно бы, не допустило), а просто из любви к архитектуре и, в частности, к кремлевскому стилю и барокко.