Воспоминания - страница 31

стр.

— Да я, кажется, сыт, а впрочем… — и протягивал свою тарелку.

Это почему-то всегда бесило мою мать, и когда Владимир Константинович стал уже совсем своим человеком в нашем доме, мать, угощая его, всегда начинала с фразы: — Я знаю, что вы, кажется, сыты, но давайте-ка вашу тарелку.

Мы, молодежь, обычно на это фыркалли, а Владимир Константинович улыбался, краснел и качал головой. Шутили мы над ним постоянно, поднимали его на смех за любовь спать до двенадцати часов дня и за тяготение к сладкому. Трутовский в свой стакан клал не менее четырех кусков сахару и мог легко в пылу разговора пододвинуть к себе коробку шоколадных конфет и незаметно съесть ее всю. Из такого экстаза его обычно выводил другой свой человек в нашем доме — Владимир Васильевич Постников — стереотипной фразой:

— Владимир Константинович, позвольте-ка конфеты, а то вы за разговором нам ничего не оставите.

Опять общий смех и румянец на щеках Трутовского.

Помню, как моя мать не терпела, чтобы Владимир Константинович садился играть в карты. Он играл очень плохо и чрезвычайно рассеянно и выходил из-за стола неизменно в более или менее большом проигрыше да еще весь изруганный экспансивными партнерами за сапожничью игру.

Женат был Владимир Константинович на Александре Владимировне Мошниной, родной племяннице знаменитого святого Серафима Саровского. Дама она была очень умная и чрезвычайно образованная, но эксцентричная и психически не совсем уравновешенная. В первое десятилетие нашего знакомства с Трутов-ским она не давала ему покоя своей назойливой ревностью. По нескольку раз в вечер, когда Владимир Константинович бывал у нас, она звонила по телефону и «проверяла» его. От этого брака у Владимира Константиновича были две дочери — Надин и Наташа. Его любимой была младшая, рано и странно умершая, а старшая, отчаянная и мужеподобная, расстраивала Владимира Константиновича своими выходками и не вполне удачным замужеством.

Владимир Константинович, так же как и Павловский, всегда вел себя со мной как равный, не боясь быть не понятым своим малолетним собеседником. Но все то, что он говорил и рассказывал, было всегда так интересно и увлекательно, что то, что я не понимал умом, доходило до меня интуитивно. Он всегда живо интересовался моими текущими увлечениями, неустанно поощрял и пополнял мои юношеские «коллекции», заинтересовывал меня историей и литературой. Вспоминаю, как, когда мне было лет семь-восемь, не более, он показывал нам с матерью Оружейную палату. Он знакомил нас не только с экспонатами, но и с историей самой палаты. Указал на дорогой ларец, лежавший боком на полу с полуоткрытой крышкой.

Это ларец, в котором хранилась польская конституция, — пояснил он, — ларец был привезен сюда по распоряжению Николая I после подавления польского восстания. Проходя по палате, Николай I однажды его увидал и спросил, что это такое. Получив ответ, царь лягнул его своей ботфортой, — с тех нор он и валяется в том же положении по его повелению.

Указывая на прекрасный портрет Наполеона I кисти Жерара, отбитый казаками под Лейпцигом, он обратил наше внимание на бюст Александра I работы Пановы, стоящий напротив.

— Эти два экспоната расположены так тоже по повелению Николая I, — объяснил он, — царь приказал поставить их таким образом, чтобы Наполеон всегда видел перед собой своего победителя.

А когда мы добрались до постели и сапог Петра I, он позволил мне лечь на царскую постель и вдеть ногу в царственный сапог. Быть может, это было не особенно правильно с точки зрения музейного хранения, зато мне до сих пор памятны аскетическая простота жесткого царского ложа и непомерная тяжесть царственной поступи. Эти вещи после этого стали мне близкими и родными, и когда теперь я их вижу в Ленинграде, то встречаю всегда как старых друзей.

Такое же отношение у меня и к огромному орлу из слоновой кости — коронационный подарок Микадо Николаю II, у которого каждое резное перышко вынимается отдельно, а когти сделаны из когтей настоящего медведя. Тогда мне было позволено не только потрогать орла, но и частично его разобрать и собрать.