Всадники - страница 8

стр.

Вечером Клава истопила печь-буржуйку, накормила раненых просяной похлебкой, сваренной с сушеной воблой, каждому измерила температуру.

— Отбой! Марш по койкам! — распорядилась она.

Прибавив в фонаре огня, записала, что положено, в тетрадку, позвенела в своем шкафике склянками и принялась мыть шваброй затоптанный пол. Закончив работу, прошлась по палате, поправила на койке Миколы Гужа свисшую шинель, огляделась. Мирон Горшков показал ей глазами на Севкину койку.

Клава наклонила голову: знаю, мол, не забыла!

— Не спишь? — подошла к Севке.

— Не сплю, — чуть подвинулся он к стене. — Посиди. Может, чего посоветуешь. Не сегодня-завтра мне на выписку, а куда? Эскадрон-то неизвестно где. И бабки теперь нет. Командир сказал: в крайнем случае — в детский приют.

— Разве что в самом крайнем, — неодобрительно заметила Клава. — Жили мы с сестрой в приюте…

— У тебя есть сестра?

— Есть. Только она потерялась… Когда у нас была мама, мы все трое жили в Москве на Якиманке, улица так называется…

— Аж в самой Москве?

— Ну да. Мама меняла вещи на еду, тем и кормились. Променяла шубу покойного отца, меховую шапку, несколько картин. Хлеб дорого стоил, а вещи совсем не ценились. Зашел однажды к нам спекулянт в золотых очках. Увидел отцовский концертный рояль и не отходит от него. Открыл клавиатуру, взял несколько аккордов и предложил полпуда муки. Мама не отдала. Ушел, но два раза возвращался торговаться.

— Рояль — это для музыки? — спросил Севка.

Клава улыбнулась:

— Это такой музыкальный инструмент. Большой, звучный и очень дорогой. Мой папа был концертмейстером оперного театра.

— Выходит, из буржуев?

— Сказал! — возразила Клава. — Буржуи — это у которых фабрики да магазины. А наш отец всю жизнь работал.

Из рассказа Клавы пахнуло на Севку какой-то чужой и незнакомой жизнью. И слов-то многих он не понял: «концертмейстер», «клавиатура», «аккорд». Но расспрашивать постеснялся.

— Как сестра-то потерялась?

— Сестра — это уже потом. Сперва потерялась наша мама. Прогнала она того спекулянта, а сама плачет. Позвала нас и говорит: «Вот что дочки: решила я поехать ближе к хлебу, туда, где он подешевле. Променяю кое-какие вещи и вернусь. Ведь ездят же люди». Уехала и не вернулась. Я как сейчас вижу ее: стоит на площадке вагона, стиснутая людьми, какими-то котомками, и кричит мне сквозь шум: «Клавдия, береги Зину, она еще глупая!» А я и не сберегла.

— Куда ж она делась, твоя Зина?

— Если б я знала! Ждали мы, ждали — не едет мама. Все променяли на хлеб: и самовар, и родительские обручальные кольца.

— А рояль?

— Рояль я все берегла. Мы любили с Зиной играть на нем по вечерам в четыре руки. Когда играешь, и горе забывается, и есть словно не так хочется. Но вот нечего уже стало менять. Тут и вспомнили про тетю Симу, которая раньше стирала у нас белье, квартиру убирала к праздникам. Прибежали — тетя Сима жива-здорова. Она-то и определила нас в приют. «Это пока, — сказала тетя Сима, — потом я тебя, Клавдия, на работу пристрою». В приюте оказалось и холодно, и голодно. Мальчишки озорничают — никакой закон им не писан. Пропадают где-то целыми неделями, меняют казенную одежду на табак, а то и воруют на рынках да в поездах. С такими мальчишками Зина и убежала. Она у нас озорная была, настоящая сорвиголова. Подхватила где-то скороговорку: «Шит колпак, перешит колпак, да не по-колпаковски». К делу и не к делу: «Шит колпак…» А я ей в ответ пословицу: «Слово — серебро, молчание — золото». Дескать, если нечего сказать, лучше помолчи. Но так и не отучила.

Вот оно как на деле! У всех свое горе. А Севка и не догадывался. Совсем другими глазами глянул он теперь на Клаву. Худенькая, печальная и вовсе еще девчонка. Без матери, без сестры осталась — одна во всем свете, как и он. И Севкино горе будто отступило, стало глуше. Захотелось чем-то утешить Клаву, сделать для нее что-то хорошее.

— Найдется твоя Зина, не бедуй! — сказал уверенно. — Хочешь, я тебе секретнейшую вещь покажу?

— Какую?

Севка — руку под подушку, развернул маленький сверточек, подал овчинный лоскуток.

— Читай! Тебе первой показал. Никому больше.