Вырванные страницы - страница 13

стр.

Нет, дорогая, если позволишь, я останусь и допишу. Губы ли, линия бедра, а конечным итогом станет продажа, исчезновение из виду. Тебя, в частности моей к тебе любви. Ты так безвозвратно ушла. Стала еще прекрасней и невинней, ибо мне так почудилось, затем тут же исполнилось. В этом прелесть наших нынешних. За сумеречным, изукрашенным мокрым инеем, окном, кто-то есть. Еще немного, и я его открою. Думаю я. И останавливаюсь.

И ты, бывшая неповторимая, перебираешься в одну из тех. Отпразднуем же нерушимый союз, единение одного с другим, беспечную радость конца. Я курю в распахнутую широко пасть окна, совсем как до твоего пришествия. Да и тебя здесь уже нет. Есть только заполонивший пространство город, утыканный верными ему светофорами, так я помню, и, по-джентльменски, пропускаю жизнь вперед.

15

никто со мной не помянет
того, что умерло во мне.
Лев Лосев.
СТОКГОЛЬМСКИЙ СИНДРОМ

Мой верный читатель, неразборчивый друг, носитель великого языка и чей-то там судия, собеседник и участник, — мне нечего предложить. Я не знаю ответа, и не обладаю целительной силой вкупе с полезными свойствами, вряд ли утешу, тем более не спасу. Я во времени года-то полон сомнений и домыслов. Вчера мне дали и горизонты скрывал туман, похожий на молочную пену с остывающего капучино, потом сумерки его куда-то увели, разбрызгали вместо свои застиранные чернила. Ночью варварскими набегами являлся дождь, затем все замирало, грозилось, пыталось замерзнуть, судя по видимому выдоху. Революционный свет одного уцелевшего фонаря окидывал мирно спящее под ним дерево развратом плохо исполненных хохломских узоров: золотой на угольно-черном, редкие ягодно-красноватые и желтые, начинающие ссыхаться, листья. Ветер, приводящий весь механизм в движение, добавлял черт упругого, плавучего сюрреализма этой единственной в округе картине, отказавшей темноте в ее естественных притязаниях. Правда, кое-где, впрочем, довольно не близко, светились несколько окон, но и те потом предсказано сдались.

Утро вышло будто изъятым из великого кинофильма конца эпохи, сотканным расползающимися белесыми лучами негреющего, чахоточного светила на фоне совсем голубого неба, даже и не прикрытого нигде облаками, демонстрирующего свою чужеродность как среды, и недоступность, как адресата. Контрастом обозначалась плохо подобранная гамма попурри из городских фасадов, нарочно кричащих о своем содержании, непрерывно поглощающих и изрыгающих ту человеческую жизнь, участником которой сам регулярно становлюсь. Может, и на нас в качестве элементарных частиц, где-то в широком подоле того неба, уже давно основали свою прикладную физику, здешний же аристотелевский зачин есть искаженное отражение? Таковы, видимо, зеркала, случай, когда на них стоит беззаботно пенять.

Эти пополняемые анналы лирической памяти определенно не отличаются точностью. Допустим, боль гораздо круче и бесконечно разнообразней любви, к ней не привыкаешь, с ней нельзя жить, и умирать под ее знаменами стыдно. О любви трудно забыть, боль же, если удается ее преодолеть, истирается грядущим в легчайшую пыль, что оседает на воспоминаниях невидимым слоем. Последующие открытия в любви вовсе не отменяют былые достижения. Боль — прошу занести в протокол — не имеет с наукой ничего общего. Как ни пробовал искать в припорошенном прошлом подобие истины, общий знаменатель, пригодное объяснение идущего в настоящем — не находил. Решение обнаруживается случайно, возникает вдруг, удивляет своей очевидностью и местоположением, горько усмехаясь пред универсальными законами-поговорками и прописанными соседским телевизором рецептами счастья. Опыт переживания, перерождения и прочих пертурбаций невозможно экстраполировать на текущие, тут все впервые, всегда. Поэтому пока, пока я, неумелый пловец, распластанный герой, захлебываюсь и паникую в своем паралимпийском заплыве на открытой воде.

Горбатая, волне подобная скамейка, в забытом муниципалитетом парке стоит, скучает, точно давно меня ждет. Вид на все известные четыре зафиксирован и предсказуем: когда-то кем-то честно и давно засаженные аллеи, раздробленные подобными зонами для культурного отдыха, высокая, не наделенная эстетической функцией, как корсет викторианской эпохи, ограда. Никого, да никто и не нужен. Ребята Эрос и Танатос не дадут заскучать, выродки платонизма ведут за собой и прочих объектов терминологии импозантного венского доктора, требует угрюмой сосредоточенности и пристального к себе внимания. Все приходится делать самому, ибо аналитики извне сами нуждаются друг в друге. Как говорится, на чем зафиксированы Вы?