Я, верховный - страница 34

стр.

Я чуть не наезжаю на священника. То, что издали казалось золоченым переплетом книги, на самом деле оказывается золотой дароносицей. Натянув поводья, я сдерживаю вороного, готового понести. И тут конец плети, змеящейся в воздухе при свете молний, цепляется за подставку дароносицы и вырывает ее из рук клирика. Я вижу, как он в поисках ее ползает в грязи. Как ни странно, его стихарь не теряет при этом своей белизны. Старенькая траурная епитрахиль, поручи, обтрепавшиеся по краям кресты, нашитые на груди, тоже становятся ослепительно белыми. Вороной, перескочив через священника, бросается в вихрящуюся мглу. Попав в лужу и поскользнувшись, падает; я далеко отлетаю. Теперь я в свою очередь копошусь в грязи, словно ищу что-то потерянное. Как бы расколотый надвое при падении, я оказался в положении человека, который больше не может сказать о себе «Я», потому что он уже не один, хотя и чувствует себя как никогда одиноким и беспомощным в этой раздвоенности. Я испытывал такое ощущение, будто меня исподтишка толкнули или швырнули, как ненужную рухлядь, в лужу, из которой я не в силах выбраться. В эту минуту, под проливным дождем, я мог только слепо колотить руками по грязи. Идиот, идиот, идиот! Это умопомрачение, вероятно, было вызвано переломом кости, трещиной в позвоночнике, сотрясением мозга. Чего, возможно, я не понял в эту минуту. Ведь в обескураживающих обстоятельствах истина требует такой же опоры, как и заблуждение, а в эту минуту у меня не было другой опоры, кроме грязи: она меня засасывала. Лошадь ждала под дождем и порывами ветра.

Дай мне руку. Вы хотите встать, сеньор? Я говорю, дай руку. Для вашего слуги большая честь, Вашество, что вы протягиваете ему руку. Я не протягиваю тебе руки. Я приказываю, чтобы ты протянул мне руку. Это не жест примирения, а всего лишь видимость мимолетного опознания.

Я дам тебе урок. Последний. Хотя он должен был бы быть первым. Поскольку я не могу предложить тебе Тайной Вечери с участием сборища Иуд — моих апостолов, я дам тебе первый и последний урок. Какого рода урок, сеньор? Дань грубому невежеству, которое ты выказываешь при исполнении служебных обязанностей. Вот уже больше двадцати лет ты управляющий делами правительства, главный письмоводитель, мой личный секретарь, а все еще не знаешь секретов своего ремесла. Твои графологические дарования остаются зачаточными. Мягко выражаясь, слабо развитыми. Ты кичишься тем, что можешь с одного взгляда заметить самые незначительные различия и сходства даже в формах точек, а не способен узнать почерк, которым написан гнусный пасквиль. Вы совершенно правы, сеньор. Я хотел бы только с вашего разрешения уведомить Ваше Превосходительство, что я уже согнал в архив и перевел на казарменное положение семь тысяч двести тридцать четыре писца, которым приказано сличать начертания букв в этом пасквиле с их написанием в двадцати тысячах дел, насчитывающих в общей сложности пятьсот тысяч листов, и сверх того во всем этом бумажном хламе, который Вашество приказали мне собрать для этой цели. Я мобилизовал паи Мбату. Хоть он и полоумный, а все-таки самый сметливый и проворный из всех. С лица-то я глупец, да с изнанки мудрец, а для этого чтенья наберусь и терпенья! — поминутно кричит расстрига. Подавайте дела, для меня это пустое дело! Чтобы подстегнуть их рвение, я держу их на хлебе и воде. Вы помните, сеньор, тех старых индейцев из Хагуарона, которые отказывались работать на табачной плантации под тем предлогом, что они плохо видят? Им подали хорошее локро, в которое набросали совок. Индейцы сели есть. Они съели все до последней крупицы маиса, но оставили на краю блюда всех этих толстых зеленых табачных червей. Я думаю проделать то же самое с этими лентяями. Как только Ваше Превосходительство вручит мне пасквиль, мы начнем расследование.

Вот уже больше двадцати лет ты мой секретарь и доверенный, но не заслуживаешь доверия. Ты до сих пор не умеешь записывать то, что я диктую. Перевираешь мои слова. Я диктую тебе циркуляр, чтобы осведомить гражданские и военные чины о фактах и событиях, имеющих важнейшее значение для нации. Я уже разослал им первую часть, сеньор. Когда эти невежественные скоты прочтут ее, они подумают, что я говорю о вымышленной нации. Ты уподобляешься тем напыщенным писакам вроде Моласа и Пеньи, которые вообразили себя Солонами, отчего им и приходится солоно. Даже в тюрьме они, как крысы, обгрызают чужие сочинения. Не подражай им. Не употребляй неточных слов, которые не отвечают моему характеру и не передают мою мысль. Я терпеть не могу эту приблизительность, эту убогую упрощенность. И кроме того, у тебя отвратительный стиль. Текст, который выходит из-под твоего пера, это какой-то лабиринт кривых переулков, вымощенных аллитерациями, анаграммами, идиоматизмами, варваризмами, парономазиями типа глух и глуп, дурацкими инверсиями, рассчитанными на набитых дураков, у которых вызывают эрекцию такие фразы, как: «У дерева подножья я упал» или: «Голову мою воздев на пику, с главной площади подмигивает мне, как сообщник, Революция...» Все это старые риторические приемы, которые теперь опять входят в употребление как будто новые. Я упрекаю тебя главным образом в том, что ты неспособен выражаться с оригинальностью попугая. Ты всего лишь человекообразное существо, наделенное речью. Гибрид разных видов. Осел-мул, вращающий жернова писанины в канцелярии правительства. В качестве попугая ты был бы мне полезнее, чем в качестве секретаря. Но ты ни попугай, ни секретарь. Вместо того чтобы переносить на бумагу то, что я диктую, без всяких прикрас, ты заполняешь ее непонятными выкрутасами. Да еще заимствованными у других. Ты питаешься книжной падалью. Если ты еще не уничтожил устную речь, то только потому, что ее нельзя ограбить, обокрасть, что она не поддается повторению, плагиату, копированию. То, что говорится, живет при поддержке тона, жестов, мимики, взглядов, интонации, дыхания того, кто говорит. Во всех языках самые эмоциональные восклицания нечленораздельны. Животные не говорят, потому что не могут артикулировать звуки, но понимают друг друга лучше и быстрее, чем мы. Соломон разговаривал с млекопитающими, птицами, рыбами и пресмыкающимися. Я тоже говорю за них. Он не понял языка самых знакомых ему животных. Сердце его ожесточилось к животному миру, когда он потерял свое кольцо. По преданию, он отшвырнул его в гневе, когда соловей пропел ему, что его девятьсот девяносто девятая жена любит более молодого мужчину.