Юбилей - страница 5
Проснувшись утром, вождь принялся за урок. Итак, нос крупный, мясистый, на переносице – две поперечные складки. Брови кустистые, почти черные, с редкой проседью. Глаза темно-бурые, радужка мутная, белки желтоватые, со слюдяным блеском. Подглазные мешки землистого цвета. Кожа на щеках ноздреватая, местами в крупных оспинах…
За стенкой что-то негромко стукнуло и покатилось, словно уронили тяжелую тыкву или кочан капусты. Вождь нехотя оторвал взгляд от зеркала. Высокая, в причудливых древесных узорах дверь была плотно закрыта. Он подошел к ней и потянул податливую ручку. Дверь отворилась – в коридоре никого не было. И на полу ничего не было – ни кочана, ни тыквы, ни другого какого-либо предмета. Пусто. Вождь окинул взглядом пространство: в торце коридора было приоткрыто окно, расшитая занавеска вздрагивала под напором сквозняка, длинная бахрома на ней трепыхалась, как щупальца морского гада, раздраженно захлопнул дверь и вернулся к трельяжу.
Уши большие, грубой лепки, с вялыми мочками, правое чуть выше левого. Волосы пышные, темно-серые, с густой проседью. Лоб низкий, с одной глубокой продольной морщиной и многими мелкими. Надбровные дуги ярко выражены…
О подоконник ударило чем-то. Вождь обернулся. Окно, составленное из цельных кусков якутского горного хрусталя, было невредимо, за стеклом стремительно летел снег, заполошно бились друг о друга ветки деревьев. Задернув тюль, чтобы мелькание пурги не отвлекало от урока, вождь продолжил зубрежку.
Зубы длинные, охристо-серые, стесанные. На правом клыке большой скол. Межзубные щели широкие. Десны местами кровоточат. Язык сизый, покрыт серым налетом…
Над головой что-то захрустело громко и протяжно, словно ломалось под напором ветра старое дерево. На мгновение показалось, что по потолку прошла легкая волна, но, очевидно, это была всего лишь игра переменчивого света: побелка осталась ровной, без единой трещины, лепные цветы продолжали безмятежно цвести. Витые потолочные плинтусы словно ослабли на мгновение, слегка провисли, а затем вновь расправились и натянули гобеленовую обивку стен.
Вождь, зажав ладонями уши, попытался сосредоточиться на изображении в зеркале, но предметы вокруг жили собственной жизнью, создавая постоянные помехи, то нелепые, а то пугающие: жалобно трещали прикроватные тумбочки, словно их разламывали перед тем, как бросить в топку, отчаянно скрипело кожаное кресло, в нем будто ворочался кто-то увесистый и неуклюжий, сама включилась и выключилась радиола («…где же ты, моя Сулико?..»), упала и покатилась по полу тяжелая пепельница из уральской яшмы… В голове мелькнуло вдруг, что вещи эти никаким образом не могут быть собраны в одном месте – все они были с разных правительственных дач: крытая рыжим лаком радиола RCA – с подмосковной кунцевской, колыхавшаяся в коридоре бахромчатая занавеска – с волынской, пепельница – с мацестинской, кресло – с боржомской, в Грузии… Где же он? Куда увез его вчера ночью послушный автомобиль? На которую из восемнадцати дач? Да и вчера ли это было? Выставка в Музее революции, осмотр подарков, гости в Кремле, собственный юбилей – все это казалось сейчас невероятно далеким, словно давно позабытый и нечаянно вызванный в памяти случайным звуком или запахом сон. И который из юбилеев это, кстати, был? Семьдесят лет? Восемьдесят? Девяносто?.. Вождь усилием воли подавил пугающие мысли и в очередной раз вернулся к уроку, который никак не желал быть выученным: губы бледные, носогубные складки резкие, усы густые, серые, с пожелтевшей от табака проседью, в углах рта – мелкие сухие трещинки, трещинки, трещинки…
Когда задрожала гардинная штанга и затрепыхались на ней кипенно-белые занавески (тончайший туркменский хлопок, схваченный лентами вологодского кружева), а по стенам пошла частая быстрая рябь, как от сквозняка, дующего одновременно со всех сторон и во всех направлениях, вождь не выдержал: обхватил обеими руками крайние створки трельяжа, напрягся что было силы и выдрал их из тумбочки, приподнял и, усевшись на кровать, поставил себе на колени. Словно читал огромную, широко распахнутую газету, загородившись ею от всего мира. Изучать свое отражение стало, несомненно, удобнее: из-за створок трельяжа еще неслись какие-то звуки, была ощутима перемена света (верно, небо на дворе то яснело, то вновь затягивалось тучами), но помехи эти были, скорее, фоновыми и не мешали концентрации.