За переливы - страница 14
— На Атласова грешат, чуешь… Жару наддают, — уныло протянул Худяк. — Силов нет держать. — Внезапно крикнул визгливо: — И на меня косятся! Вижу, глотку готовы перегрызть!
— Ты в голову не бери, — сердито оборвал Никодим. — Ну кто тебя, паря, попрекать станет? Трусы — они всегда трусы. Они спиной к миру живут. А я тебе за товарищей скажу: нет их вернее для царя-батюшки. И Володька Атласов из того теста замешан. Ты лучше вновь к женке отца Якова наведайся. Говорят, слезьми изошлась. Жаль, если зачахнет. Такой бабе жить надо, детишков рожать.
— Да пропади она пропадом! — в сердцах вскричал Худяк. — Она ж, малохольная, убьет меня, как только увидит. Или ее кондрашка хватит…
— Как сказать, паря, — улыбнулся Никодим. — Чего уж тут, попытка не пытка.
— Не шутишь? — удивленно переспросил Худяк.
— Бабы страсть любят, когда им ребра считают. Эх-ха, ну Ефросинью я знаю, почитай, с годиков десять. Ежли стукнет тебя не до смерти, запомни мое слово — повезет тебе… Однако немного холодновато, поотморозил я все… — Никодим поежился. — Ты к ней-то загляни.
И они разошлись.
Вторым пришествием называл про себя Худяк намечавшееся вторжение к Ефросинье. Он, успокаивая себя, подтрунивал, улыбался, бормотал какую-то онежскую песню, но внутри ледышкой залег страх. Он находил работу ежечасно, утверждая себе, что если он сегодня ее не сделает, то завтра и не жить: а попадалась под руку пустяковина. После просмотра ясачных книг в пыльной приказной избе, где, кутаясь в тулуп, сидел казак-писец, лениво перебирая перья и выгадывая, как бы повеселее скоротать время до вечера, когда его дружки сойдутся для шумной и потной игры в кости, Худяк, отдав распоряжение писцу за порядком следить да грязь хотя бы со стола стереть (каждодневное распоряжение, почему-то непонятное для писца), в который раз медленно прошелся по острогу, посматривая придирчиво на избы казаков и промышленных людей. Заглянул к себе, хотел прилечь (умаялся), но увидел на столе серого растерянного мышонка, швырнул в сердцах в него деревянным ковшом, мышонок — писк! — на пол и в угол, а ковш дал трещину (жалко!). «Нет, — озлился он на себя, — надо аманата завести, чтоб дом держал. Доколе мне бедовать. В каждом доме прислуга, а я голытьба… Да на кой мне аманат, — думал он, остывая, — обуза, да и только. Я сам с усам. Эх-ма, житье-бытье горемычное». Он взялся за нары — скрипят, проклятущие, — подколотил; подправил дверь, а чтоб не визжала, смазал нерпичьим жиром петли; принес в кадь воды… Но тщись не тщись, а время за полу не удержишь. И сознался: нет сейчас в душе уверенности Никодима, идти к Ефросинье страшно, а, крути не крути, надо.
Если б он знал, что перед ним здесь побывал Еремка, этот сметливый и сильный юкагир, который смиренно доказывал, что нельзя упустить время, нехай Ефросинья напишет челобитную якутскому воеводе на Атласова и на его дружка Худяка — слово и дело, а уж он знает, как доставить челобитную воеводе… «Готовь плату за услуги, — добавил он потом, — ты обещала». — «Шкурками, — отвечала Ефросинья, задумавшись над словами о челобитной: как умело все Еремка подвернул, только б не ошибиться. — А вообще погоди, хочешь золотой слиток?» — «Я тебя сам шкурками завалю, а золота в наших реках, что песка». — «Тогда что же еще?» — недоумевая и как бы сбрасывая с себя пелену, спросила Ефросинья. Еремка не ответил, а, улыбаясь, посмотрел на ее груди. «Ты что, поганая рожа, осатанел! Да поди ты вон! Скажу Худяку, засадит!» — взвинтилась от такой наглости Ефросинья. Еремка попятился, уверенно улыбаясь, и проговорил: «Смолчишь. Плата за тобой».
Худяк долго счищал снег у Ефросиньиного порога, медленно поднялся на ступени, дернул дверь.
— Ирод! — простонала Ефросинья. — Истязатель! Тебе мало жизни мужа моего! Ну вот я, вот… Хочешь мою жизнь, бери! Так бери! — Она, взвыв припадочно, повалилась грудью на стол, раскинула руки, забилась головой, и длинные золотистые, без единой сединки волосы, казалось, зазвенели.
Худяк оторопел. Он смог лишь зачерпнуть ковшом воды и дрожащими руками протянуть его Ефросинье.
— Испей водицы, — тихо произнес он.