Затмение - страница 37
Психотерапевт по имени Льюис или Луис — я так и не узнал, имя это или фамилия — оказался состарившимся молодым человеком с очень красивыми темно-карими безумными глазами. Он вяло пожал мне руку, провел по устланной ковром лестнице, что сразу же напомнило родной дом, и оставил одного в тесной комнатушке с затхлым воздухом, окна которой, прикрытые сетчатыми занавесками, выходили на двор, где стояли мусорные баки и гуляла одинокая кошка. Прошло минут пятнадцать. В доме царила похоронная атмосфера ожидания, словно вот-вот должно произойти некое ужасное событие. Полная тишина. Я представил себе Льюиса, закрывшегося где-нибудь поблизости с куда более несчастным бедолагой, почувствовал себя симулянтом, и мне захотелось немедленно сбежать. Но тут появился хозяин и проводил меня в комнату для консультаций на первом этаже, обстановку которой составляли темно-серый стол, два кресла и ковер овсяного оттенка. Я сразу же начал сбивчивую, граничащую с истерикой исповедь о том, каким обманутым чувствую себя. Он поднял изящную, безволосую руку, на секунду прикрыл глаза, покачал головой. Наверное, те же самые жалобы он слышал от всех, впервые посетивших его пациентов. Я не мог этого вынести и объяснил, что на самом деле не знаю толком, зачем здесь очутился, а когда он ответил, что тоже понятия не имеет, почему я пришел, удивился. Я даже не понял, что он шутит.
— Возможно, вы мне расскажете? — мягко предложил он, — и тогда мы оба поймем.
Я уже начал уставать, потому что подозревал: на самом деле он прекрасно знает, кто я такой и в чем дело, прошла всего пара недель с тех пор, как мой позор как растекшееся грязное пятно проник во все газеты. Я считал, что с его стороны дурной тон и нарушение профессиональной этики руководствоваться тем, что происходит за пределами этой комнаты. В любом случае, во время сеанса все остальное перестает существовать. Приемная психотерапевта, где даже тишина чувствуется как-то иначе — мир в себе. И конечно, опыт с Касс мне никак не помог. Действительно, у меня и мыслей о ней не возникло. Каждому своя печаль.
Мы расположились в креслах; нас как бдительный судья разделял стол. Смутно помню, что тогда рассказывал. В разговоре то и дело возникали неловкие паузы. Один раз, к моей досаде, хотя ничего неожиданного тут не было, на глаза навернулись слезы. Словами Льюис помог мне мало, хотя само его присутствие казалось странно красноречивым. Запомнились два эпизода нашей беседы. Я пожаловался, что несчастен и поспешно рассмеялся, уверенный, что сейчас услышу стандартное: «кто из нас счастлив?» но, к моему удивлению, он покачал головой, посмотрел в полукруглое окно на распустившиеся почки каштана, и сказал: нет, нет, я считаю, что радость — естественное состояние человека. Конечно, мы не всегда способны различить, что хорошо, а что плохо, продолжал он, но я его почти не слушал: то, что он сказал, настолько поразило меня, что буквально лишило дара речи, и в тот день сеанс закончился раньше обычного.
Второе, что запомнилось — его заявление о том, что меня просто-напросто раздавили, именно так он и выразился. Я подумал, что это звучит впечатляюще, даже мелодраматично, так ему и сказал. Он настаивал на своем — но не спорил, а только сидел молча, ощупывая меня холодным напряженным взглядом, и после минутного раздумья пришлось согласиться: да, я раздавлен, именно так себя и чувствую.
— Но что именно меня раздавило, вот вопрос? — спросил я скорее нетерпеливо, чем жалобно.
Естественно, ответа не последовало. Больше я к нему не ходил, и не потому, что был разочарован или обозлен на то, что он не сумел помочь, мне просто показалось, что больше ему нечего сказать. Полагаю, и он так думал, потому что прощаясь, пожал мне руку крепче обычного, а улыбка выражала понимание и грусть; так улыбается отец, провожая сына в большой мир. Когда вспоминаю о нем, меня охватывает тоска, едва ли не ощущение потери. Возможно, он действительно помог мне, хотя я этого и не понял. Тишина его приемной так умиротворяла. Я написал о нем Касс. Нечто вроде исповеди, неуклюже замаскированной натужным юмором, нечто вроде извинения, как будто я, ничтоже сумняшеся, уселся на дальнюю скамейку храма, куда она всегда стремилась. Касс не ответила. Я подписался: «Раздавленный».