Зелёное, красное, зелёное... - страница 15

стр.

В другой раз Костя учил меня сводить синяк у глаза большим медным пятаком и рассказывал, как он чуть не купил «Ласточку» у одноглазого скупца Попандопуло, но вовремя заметил, что днище требует капитального ремонта. Когда мы спохватились, что час истек, а «Кукарача» все еще ждет своего художественного истолкования, Костя философски заметил, что в искусстве много значит настроение… Потому мне и нравилось заниматься с Костей: все у него было продумано как нельзя лучше. Он не делал из музыки культа, не злоупотреблял и теорией. Так, например, когда тетя Зина, его веселая жена, которая всегда подмигивала и ходила, смешно косолапя стоптанными чувяками, пригласила нас закусить копченой барабулькой после усилий овладеть первыми тактами популярного танго, она запросто использовала как салфетки нотную запись этого произведения. Костя на мой немой вопрос заметил, что дело это вполне поправимое — Попандопуло рассказывал ему, что ноты восстанавливали через тысячу лет. Через полчаса мы пели вместе с тетей Зиной:

Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось.
В этот час ты призналась,
Что нет любви!

Костя аккомпанировал на столе, выстукивая крепкими пальцами, один из которых был наполовину отрублен вместо каната во время шторма.

Занятия мои закончились самым неожиданным образом. Мама захотела прослушать наш репертуар в конце месяца и пригласила Костю на чай с домашним печеньем, которое я помогал формовать с помощью стопки. Мама руководствовалась простой деликатностью: неудобно посылать Косте зарплату со мной. Я был на седьмом небе: Костя, конечно, очарует маму! Но Костя повел себя как-то странно. Он был тихий и неузнаваемо робкий. Сначала он обнаружил, что у него болит горло и прямо на глазах стал все больше хрипеть. Но тетя Зина что-то сказала ему по-гречески и подмигнула мне. Костя снова заговорил без хрипа, надел новую тельняшку и, вздохнув, пошел за мной.

В саду под акацией уже сидели за столом мама, бабушка и соседи. Костя поклонился всем, снял капитанскую фуражку, повесил ее на ветку дерева и сел на краешек стула. Я заметил, что он совсем скис, и хлопнул его по спине. Он криво улыбнулся. Бабушка уже несла мандолину на вытянутых руках, как выносили меч для освящения рыцаря. Я смело взял инструмент, положил ногу на ногу, упер тыльную часть мандолины в живот и спросил Костю, что играть. «Любое», — осевшим голосом произнес мой учитель и махнул рукой. Ах, неосмотрительный жест! «Светит месяц» не принес бурных аплодисментов. Небо затягивалось тучами. Помню, что я сбивался на каждом шагу, и, красный от напряжения, Костя шептал: «Четыре ноль, на второй опять ноль, держи медиатор крепче, зажимай его…» Когда я попробовал взять реванш на «Кукараче», бабушка с испугом посмотрела на маму, мама теребила край торжественной скатерти. Потом Костя вспомнил, что ему давно пора домой, и хотел бежать, забыв капитанскую фуражку. Мама у калитки уговорила Костю взять деньги, а тот благородно отказывался от гонорара, на мой взгляд вполне заслуженного. Помню, что мотивы у Кости были самые альтруистические: «Что вы, мадам Сторчинская, мне просто приятно было заниматься с таким способным мальчиком!»

Почему-то на этом мои занятия музыкой прекратились. Но с Костей мы по-прежнему оставались большими друзьями.

ЦВЕТНОЕ МОРЕ

Прямо с кладбища крутая тропинка вела к морю. Я постоял у края обрыва, но теперь мне не удалось бы спуститься вниз. Там между скал барахтались двое черных от загара мальчишек. Они, вероятно, давно были в воде, потому что, выскочив на берег, несмотря на жару, буквально тряслись от холода и долго не могли попасть ногами в штаны. Смеясь и отталкивая друг друга, они стали карабкаться по тропинке. Вода блестела на их загорелых худых спинах, а там, где спина подсохла, проступала соль. Им было лет по девяти. Оба были стрижены под нулевку, но голова первого была сущее солнышко, она, казалось, светилась. И личико его, маленькое, круглое, все было усыпано веснушками. Второй выглядел старше. Лицо его населяли большие глаза с девичьими ресницами. Глаза были странные — они жили отдельно от его жестов, смеха, от всего его детски-тщедушного, очень худого тела. В них была какая-то таинственная ровная сила. Все это я рассмотрел, пока мальчики, взбежав по тропе, остановились против меня и с чисто детской непосредственностью, в которой потому и нет жестокости, уставились на мой протез.