Зелёное, красное, зелёное... - страница 8

стр.

Да, я играл в шахматы и даже выиграл партию у капитана авиации, у которого сделали это же неделю назад. Койка его стояла рядом, на ширину табурета. Капитану казалось, что он отвлекает меня, а я просто ничего не чувствовал, будто все это случилось не со мной. Капитан говорил мне, что я должен ощущать бывшую ногу как живую. Но я ничего не чувствовал, вернее, не хотел чувствовать. Я и про себя говорил — «это», горько усмехаясь; ясно было, что я так обманываю себя, пытаюсь обмануть, заставить пока не называть то, что произошло, своим именем.

Но однажды ночью, проснувшись среди сонного бормотания, запаха йодоформа и сладковатого, другого запаха, который переносится труднее всего, — запаха ран, не заглушаемого никакими лекарствами, я определенно почувствовал отрезанную ногу и каждый палец на ней болел отдельной болью. И тогда я холодно и трезво заставил себя сказать вслух: «У меня отрезали ногу… у меня никогда не будет ноги…» Я говорил это шепотом, но так отчетливо, старательно, как будто диктовал детям: «Ма-ма мы-ла pa-мы… И Ро-ма мыл pa-мы…» Странно, очень страшно и в то же время легко стало мне. Как будто я перешагнул глубокую пропасть и дальше была ровная прямая дорога.


Госпиталь был полевой. Он размещался в станице. Потом его эвакуировали в Краснодар, а оттуда долго везли под бомбежками немцев в Кавказскую, затем, не выгружая из вагонов, нас повезли через Гудермес на Баку. По дороге, где-то под Моздоком, одинокий «хейнкель», просочившийся к линии железной дороги, сбросил бомбы и повредил полотно. Был жаркий летний день. Состав стоял в голой степи уже часа три, вагоны накалились под солнцем. Все, кто мог передвигаться, вышли в тамбуры, где сквознячок создавал некоторую иллюзию прохлады, а те, кто посмелее, с горем пополам выбрались в тень вагонов и вдыхали смешанный запах нагретых рельсов, пыли и полыни. Машинист не переставая гудел, пока «хейнкель» кружился над нами, будто пугал его. Видимо, у немца больше не было бомб, пулеметы в ход не пускал — поленился перейти на бреющий полет.

Постояв в тесном тамбуре, я тоже попытался, орудуя костылями, выбраться из вагона. Стоявший у ступенек пульмана старшина из санитарного взвода, огромный детина с засученными рукавами гимнастерки, видя, как нерешительно я топтался на верхней ступеньке, шагнул ко мне и снял меня как ребенка, осторожно опустив на землю. Я смутился. Детина представился: «Старшина Бойко». Я предложил ему закурить. По заведенной привычке старшина кивнул на мою культю: «Под Керчью?» — «Под Анапой», — ответил я. Старшина неожиданно оживился. Оказалось, что он тоже из тех краев, не из самого города, правда, а из Натухаевской, одной из ближних станиц. Слово за слово, мы разговорились, и оказалось, что мы почти что даже знакомы: его отец ходил под Керчь с дивизией генерал-майора Ивана Книги. Когда меня подбили в первый раз и я выбросился с парашютом, я два дня провел в рядах отбивавшихся в пешем строю казаков. Там я и познакомился с дюжим сотником Бойко, как оказалось, батьком этого старшины. Какова судьба сотника, не знали ни он, ни я. Но я знал нечто иное.

До сих пор вспоминаю то раннее утро, когда я увидел розовое море… Да, море было розовым. Я вышел из палатки раньше всех и остановился как вкопанный. До самой кромки горизонта, где в тумане угадывался крымский берег, вода розовела и, по мере того как всходило солнце, становилась все краснее… Когда я спустился по песчаному откосу, вода была уже алой. Приливом прибивало к берегу красные башлыки… Сколько же их было?

Всю ночь земля содрогалась от взрывов, небо прочерчивали прожекторы. Все корабли, барки, лодки, плоты, катера были переполнены: наш десант на Крым был сброшен в море. С того дня аэродром перебазировали, а бои в воздухе переместились на Кавказское направление.

Я сказал старшине, что видел сотника в полном здравии, при трех орденах. Он был горд батькой своим и, размахивая могучими руками, божился мне, что сбежит из медсанбата. Загудел паровоз, и раненые суетливо начали карабкаться в вагоны. Старшина так же ловко вскинул меня наверх и вскочил уже на ходу. Поезд набирал скорость. Мы курили в тамбуре и молчали. Степи проплывали чужие, желто-бурые, без травы, хотя стоял июль.