Зелёное, красное, зелёное... - страница 9

стр.

На вторые сутки показалось море. Каспий был серый, скучный. Донимала жара.

Мы расстались с Бойко в Баку. Он обнял меня на прощание и побожился, что еще один рейс, и он удерет на фронт.

Я поковылял по пыльным, казавшимся бесконечными, улицам Баку. Дым висел над нефтепромыслами, над городом.

Начиналась новая жизнь — инвалида.

На главпочтамте мне предложили подойти к окошку без очереди, и я, почему-то покраснев, торопливо получил свои письма. Они были желтые, с переадресовками — старые. В одном из них тетя Лиза, мамина сестра, сообщала, что бомба попала в наш дом; что, к счастью, мама в это время ходила за хлебом, а отец был на заводе; что началась эвакуация; что отец мой, директор винного завода, велел оставшиеся чаны пробить, и вино лилось трое суток в море по улицам Анапы; что собаки были пьяные; что все почти уехали, а она, тетя, останется в городе, потому что на руках ее свекровь, которая больна и не перенесет дороги. Отец и мать где-то в Казахстане, кажется в Джамбуле. Писем нет, и она волнуется. Второе письмо было от Башьяна, командира звена, в котором я летал. Письмо было толстое, и, разорвав конверт, я обнаружил два маленьких голубоватых конверта со знакомым острым почерком… Я почувствовал сильное волнение и не стал читать письма в голубоватых конвертах, а сунул их в карман гимнастерки.


У нее были светлые волосы и серые смелые глаза. Она часто щурилась и улыбалась иронически. Она была спортсменка и плавала так далеко, что мне становилось страшно. Фигура у Лены была скорее мальчишеская: широкие плечи, узкий таз, сильные руки, покрытые до локтей рыжеватым пушком, крепкие ноги. Вся она была какая-то подтянутая и твердая — одни мышцы под ситцевым, всегда выгоревшим сарафаном, прямая постановка гордой головы, твердая стремительная походка. Стрижка — короткая, выше лба перетянута лентой, черной или серой. Она была дьявольски умна и проста. Лена знала, не могла не знать, что мы оба, Саша и я, влюблены в нее как олухи. Но она так ловко вела себя в этой сложной ситуации, что я до сих пор удивляюсь, как это ей удавалось. И как мы оба несколько лет, бывая вместе, ни разу не воспользовались тысячу раз представлявшейся нам возможностью для объяснения в любви. Мы были рыцарями без страха и упрека. Ни словом не перемолвись по этому поводу, мы появлялись у ее калитки, заросшей кустами сирени, почти в одно время и, будто удивившись совпадению, одновременно входили в заветный садик, откуда уже за полквартала доносились запахи белых лилий и табака.

— Ну, я пошел, — говорил обычно кто-нибудь из нас часов около 10 вечера, когда Ленина мама, пышнотелая художница-полька, подавляя зевоту, спрашивала дочь, будить ли ее завтра, или она сама встанет.

Потом Лена провожала нас до калитки и хлопала с размаху по заранее подставленным нашим ладоням. Иногда ей не нравился звук, и тогда она требовала «перебить». Натянуто смеясь, каждый из нас старался хоть на долю секунды дольше задержать в руке ее крепкую сухую ладонь, жестковатую от весел.

Отец ее был генералом инженерной службы, профессором, человеком добрым, всецело поглощенным наукой. Он купил дачу в Анапе, и каждое лето они всей семьей приезжали сюда.

Командовала в семье его жена Алиция Станиславовна, человек общительный, нервный и экспансивный. Она не разделяла спортивных причуд своей упрямой дочери и любила только наши вечера, когда все собирались на широкой веранде за столом, покрытым вязаной скатертью. Алиция Станиславовна поила нас чаем из самовара, раскладывала пасьянс или писала маслом портреты. Садовник, он же сосед-рыбак Гриша Близнюк, получался у нее синим и узким демоном с фиолетовыми глазами искусителя. Конечности Гриши казались нам на полотне склеенными из детского деревянного конструктора, а синяя роба с блестящими при свете заходящего солнца складками — плащом тореадора.

Но мы, разумеется, молчали, взволнованно глотая слюну, когда нам милостиво разрешалось взглянуть на этюдник, обычно занавешенный цыганской шалью в углу веранды. Сам Гриша, удостоенный высокой чести быть запечатленным на полотне, отнесся к своему изображению без должного пиетета. Он почесал в затылке, взлохматил свою спутанную черно-седую шевелюру и сплюнул аккуратно за перила веранды. Гриша ничего не сказал, но ушел своей валкой походочкой быстрее обычного, и мы все сделали вывод, что он обиделся.