Зеленый аквариум - страница 10
ПОД ЗОЛОТОЙ ВУАЛЬЮ
Солнце в зеленых пятнах — повисшая трясина — решило, видимо, никогда не заходить.
Застыли посредине шествия шаги лучезарной весны. Ее дыхание в лесной чаще — влажное зеркало.
На лесной опушке — два путника.
Иоахим, кузнец из Заслы, — впереди. Полушубок подпоясан веревкой, на спине стежки от желтой заплаты, которая здесь, в лесу, исчезла. На плече топор — отполированный скелет волка с плоской головой книзу. Такого волка, который сам себя растерзал…
Второй путник — я. Пила, панцирь с зубами, защищает мои ребра; так Иоахим научил меня надевать ее: «Удобней, и можно посмеиваться над пулями».
Точно охотники, вынюхивающие зверя, мы оба выслеживаем жертву, и этой жертвой должно быть дерево. Такое дерево, которое называют сухостоем, у которого кора разрушилась, как стены древней крепости, стальные корни превратились в пепельные жилы, а оголенное потрескавшееся тело голубовато, как горящий спирт — —
Мы выслеживаем сухое дерево, чтобы поленья из него загорались от первой спички.
Заблудившийся в лесу бык, чьей кровью Иоахим охладил свой топор, замерзает уже потихоньку у нашей землянки, и нет подходящих дров для свершения лакомых поминок.
Мертвый бык лежит одним боком в снегу, и его черешневая шкура наполовину содрана — от шеи до толстого живота, не далее. И кажется: бык лежит на белой постели под шелковым одеялом.
— Эй!
— Что случилось, Иоахим?
— Замри, напротив сухостой…
— Фантазируешь!
— Нет, браток, такое дерево и ночью опознаешь. Видишь, вокруг него — золотая вуаль.
Мы приближаемся к дереву. Иоахим угадал: толстый, старый, до костей прогнивший дуб, без тела и души.
— Сухое, как смола. Его хватит, чтобы зажарить стадо быков, — всаживает Иоахим в дерево топор.
Я оглядываю жертву еще раз, и пила двумя стальными крыльями слетает с меня.
— Иоахим, дерево окутано дымом, у меня слезятся глаза.
— Туман — ему дым! Весной туманы кочуют, как люди, и их усталые ноги отдыхают на деревьях. Давай пилу, начнем пиликать!
И пила вгрызается зубьями в дуб, а снег под ним усеивается пурпурными опилками.
— Иоахим, туман разве бывает горьким? Сердце — бывает, но не туман…
Иоахим трет рукавом глаза, и пила застывает в дубе, как корабль во льдах.
Мы отходим на несколько шагов от дерева и промываем снегом покрасневшие веки.
— Иоахим, что теперь скажешь? Весной туманы кочуют, как люди…
Кузнец из Заслы стоит на своем:
— Горькие туманы. Давай пилить дальше!
Мы пилим, пилим — и вдруг… Невероятно: из мертвого дерева — живое пение.
Из-под обвислой коры появляется еврей в молитвенном облачении и улыбается такою же желчной зеленоватостью, как и солнце, которое не хочет заходить:
— В этом дереве мы живем уже двадцать месяцев, Да, моя жена и я. Внизу, в лисьей норе, она печет картошку, а я, наверху, распеваю псалмы. Спасибо тебе, Боже милый, что я не заснул. Это чудо, чудо. Если б я не пел, то уснул, и ваша пила распилила бы меня.
ПОХОРОНЫ В ДОЖДЬ
Мужчина с тяжелым мешком на спине приближается под проливным дождем к темному городу. Молния — кровь расколотого зеркала — зажигает струящиеся колонны ливня.
Между колоннами — мужчина с тяжелым мешком.
Он похож на черный полумесяц, обрамленный тлеющей каймой.
Нет, привкуса такого дождя еще ни разу не ощущал его язык. Не дождь — небесный колдун расплавил время! Вчера, сегодня, завтра — пропали. Их нет. Весна первого человека и зима последнего сплавились в гигантском ведре, выкованном из туч. Ведро лопнуло. Растаявшее время проливается беспощадным потопом на землю и вот-вот поглотит путника с его тяжелым мешком на спине.
Он не станет отрицать: ноги идут. Идут ноги, идет дождь. Это, браток, означает, что земля все же еще земля, что осколок души у времени еще где-то сохранился. Не где-то — в его груди. Стук-стук — время работает. Время и место, видать, любят друг друга. Глупый разум не может их разлучить…
Стена, серая, волнистая, как если бы в ней утопились волки, выплывает из-за колонн дождя.
— Монастырь святого Павла.
Здесь, в монастыре, в сводчатой красно-кирпичной келье сестры Уршульи, встречаются лесные люди. Иногда сюда ускользает приговоренный с пулями в теле, которые раскаялись посредине полета… Иногда — тифозный больной в солдатской шинели, изорванной, словно расстрелянное знамя. Знамя, которое все еще вздымает своими солнечными крыльями маленький орел на единственной пуговице.