Жар под золой - страница 7
Листая толстые тома мемуаров (среди них попался как-то и «толстый кирпич» нацистского преступника Шпеера), Лотар размышляет о том, что все эти генералы, министры, крупные промышленники, излагающие в подробностях перипетии собственной биографии, никогда не вспоминают в своих сочинениях о тех, «кто на самом деле творил историю». Почему же мы, рабочие, задаст он себе вопрос, не пишем воспоминаний — «разве нам нечего сказать, разве мы не совершили ничего великого, разве наши будни столь серы и незначительны, что мы считаем за лучшее молчать?..»
Молчание, понимает герой, означает смирение, покорность, приспособление к обстоятельствам. Оно означает подчинение судьбе, которую запланировали другие — те, в чьих мемуарах простые люди и не упоминаются. Можно ли допустить, чтобы жизнь обернулась таким смирением, можно ли всегда молчать? На этот вопрос герой романа отвечает действием. Наверное, он не будет писать мемуаров, вряд ли вырвется в дальние страны. Но заветную реку, отделяющую его от настоящей, кипучей жизни, он преодолеет. Он и его друзья возведут мост, который соединит их с дальним берегом, где нет застоя, где не стоит кладбищенская тишина.
Лотар Штайнгрубер расстается со спокойной, хорошо оплачиваемой работой — его место не здесь, не среди мертвого безмолвия, а среди тех, кто действует. Он начинает активную и непримиримую борьбу с социальным злом, воплощенным в неонацизме. Он не позволит, чтобы им овладела сонная одурь смирения. Борьба эта трудная, отчаянная, она будет стоить таким, как Лотар и Франк, душевных и физических сил. Жизнь их не станет ни проще, ни безмятежнее — но она уже обрела смысл.
И. Млечина
Часть I
Я СТОЮ НА БЕРЕГУ РЕКИ
Франк быстро, один за другим, сделал два выстрела, хотя мы с ним только что договорились не стрелять.
В первое мгновение, когда в лесу раздались два глухих хлопка, я остолбенел, затем бросился наутек, даже не оглянувшись. Хотелось лишь удрать, зарыться в землю, стать невидимкой, растаять в воздухе: в ушах тысячекратным эхом барабанили оба выстрела.
Когда я прибежал к нашей машине, стоявшей у полевой ограды, Франк уже отпирал дверцы.
— Ты что, на крыльях летел? — спросил я задыхаясь.
Казалось, прошел целый час, пока мотор завелся и мы тронулись с места, казалось, мы ползли с черепашьей скоростью по узкому шоссе Хаген — Дортмунд, которое здесь поднималось в гору от берега Рура.
— Жми быстрее! — кричал я. — Давай! Давай!
— Держу ровно пятьдесят, — возразил Франк спокойно. — Дорога частная, только для владельцев прилегающих участков. Мы с тобой владельцы? Нет. Ну так чего ж ты...
Пальцы Франка нервно постукивали по рулевому колесу, он сидел, неестественно выпрямившись, рывками переключал скорости, словно новичок, и больше смотрел в зеркало заднего вида, чем в ветровое стекло.
— Ты стрельнул два раза, — сказал я.
— А как же: один раз за себя, второй за тебя, как договорились.
— Ни черта мы так не договаривались! — вспылил я. — Уговор был — не стрелять.
— Брось, Лотар, не заводись. Понимаешь, когда эта штуковина в руке... такое ощущение... Такое ощущение...
Но вот руки у Франка успокоились; подъезжая к городу, он уже хладнокровно вел машину в гуще транспортного потока.
В «Липе», нашей постоянной пивнушке, я залпом осушил стакан пива. Оно было тепловатое. Хозяин, которого мы прозвали Смеющимся Паяцем, извинился, объяснив, что он недавно почал новую бочку и пиво за час не успело охладиться. Паяц улыбался из-за стойки, скрестив руки на груди и устремив взгляд в полутемный зал, где, кроме подвыпившего турка Османа, никого не было. Осман что-то мычал себе под нос. Когда Паяц отворачивался от посетителей, как сейчас, это означало, что он внимательно прислушивается к разговору.
Выпив еще один пивной стакан, я тихо сказал Франку:
— Зря ты пальнул в воздух, зря.
Я был убежден, что Паяц слышал мои слова.
Франк неторопливо допил стакан и поднялся. Дойдя до двери, он крикнул:
— Лотар, уплати за меня! Или пусть Паяц запишет в долг!
Я чуть не висел на стойке, ноги подгибались, меня вдруг начало мутить... Что, если бы Франк попал?! Что бы тогда было?! Лучше не думать...