Жизнь на фукса - страница 16

стр.

Глупость лагеря стояла колом. Когда-то умный Гридин ничего не понимал из того, что я говорил ему. И я в грусти пошел на Брокен, по тропе Гете. Гридин же вскоре умер среди банд Юденича — от тифа.

Но и на Брокене было скучно. Стоит ресторан — большой-пребольшой. В ресторане за баром хозяин — толстый-претолстый. На весах-автомате можете в точности узнать свой вес. Вот вам и вершина Гарца, Фауст с Мефистофелем.

По тропе Гете мы пошли вниз с горы. Была ночь. Была темь. Где-то опять кричал филин. Через шесть часов мы устало подошли к «Гостинице Павлиньего озера», где паж играл «Поэму экстаза», Жигулин с Червонцовым изображали спиртовку, а генерал Любимский хладнокровно понтировал.

Кого мне было жаль

Чем чаще Клюкки ездил в Берлин, тем яснела явственней судьба клаустальцев. Русская военная миссия, в лице ген. Хольмсена, ген. Минута, полк. Сияльского и фон Лампе, столковывались, кому в первую очередь продавать товар. Англичане платили хорошо. И французы недурно. Бермонд[32] — меньше, зато дело под рукой. И военная миссия по-соломоновски поставила — всем продавать!

Первыми пошли партии в Нью-Маркет, в Англию. Путешествие было с комфортом. Вагон 1-го класса. Даром раздают коктайль. Всех пододели в английскую форму. Это не голодная Германия — а державы-победительницы! Господин поручик туманно глядит в окно. Мимо него синей птицей летит Бельгия. За ней — Ла-Манш, Нью-Маркет. Туманный Лондон.

Королевский прием с великолепным пуддингом. Далее — третий звонок и: «Я берег покидал туманный Альбиона». Морская прогулка с английскими пулями за Российское Учредительное собрание.

Англичане в тылу «занимаются» лесом. Клюкки с Хольмсеном и Сияльским едят в Берлине бифштекс с яйцом. Уж казалось бы — ясно. И все же 500 человек едут в Нью-Маркет, сами о себе напевая:

Солдат — российский,
Мундир — английский,
Сапог — японский,
Правитель — омский.

Когда лист записей в армию принесли в нашу комнату, в графе «куда едете» мы написали: «остаемся в Германии».

— Что это значит? — спросил меня Клюкки. — До каких же это пор? А родина? Вы осмеливаетесь забыть родину и не повиноваться начальству? Вы говорите дерзости, и я донесу о вас в Берлин.

Под немецким небом мы оставались впятером. Мы рассуждали так: не иголки, не затеряемся. Откроется граница — вернемся домой. А «Гостиница Павлиньего озера» — скатертью дорога.

Но некоторых было мне жаль.

Жаль было одаренного, рыжего Бориса Апошнянского — лингвиста, студента, востоковеда. Он еще больше меня любил путешествия. Совершенно не обращая внимания на сопровождающие их приключения. Он ходил по Клаусталю с грязной, дымящейся трубкой. Любил пенье. Не имел музыкального слуха. И всегда пел две строки собственного экспромта на мотив вальса «На сопках Маньчжурии».

Белеют дома в украинском стиле барокко…

Или:

Дорога идет zum Kriegsgefangenenlager…[33]

Кроме экспромтов Апошнянский знал еще армянский романс. И прекрасно рассказывал об Апошне. Политикой он не интересовался вовсе. К войне был не приспособлен. В Англию поехал потому, что «не знаю почему, — говорит, — с детства мечтаю об Англии». Я отговаривал его очень. Он понимал меня. Но интерес к Англии — был сильнее.

После того как он удовлетворил интерес, солдаты Юденича подняли его на штыки. В отступлении им было все равно, кого поднимать. А Апошнянский очень любил жизнь и очень хотел жить.

Сейчас вижу его — профессорского, грязного, без всякого слуха поющего армянский романс:

На одном берегу ишак стоит,
На другом берегу его мать плачит.
Он его любит — он его мать,
Он его хочет — обнимать.

Жаль было мне и друга Апошнянского — отца Воскресенского. Ходили они всегда вместе, и уехали вместе, и умерли вместе. Но были невероятно разные люди.

Назывался Воскресенский «отцом» потому, что был сыном сельского священника, происходил из коренного духовного рода. И сам всех всегда называл «отцами». Такая уж была поговорка. Был он семинарист. Все дяди его были монахами, священниками, диаконами. А один даже — архиепископом. И, умерши, этот архиепископ оставил ему — драгоценную митру.

В киевскую авантюру «отец» попал столь же случайно, как Шуров, Апошнянский и я. Был он очень труслив, скуп. И любил говорить о двух вещах: «о русских дамочках» (немок «отец» отрицал категорически) и о драгоценнейшей митре.