Жизнь на фукса - страница 17
— Ты, слышь, отец, ты не знаешь, какая у меня в Киеве митра осталась.
— Какая?
— Ка-ка-я, — растягивал Воскресенский, — драгоценнейшая, говорю, митра. Какие у архиепископов-то бывают. Она, отец, — тысячи стоит.
— Брось врать-то — тысячи!
— А ты не «брось» — верно говорю. Приедем в Киев — покажу.
— Что ж ты ее, продавать, что ль, будешь?
— А что ж — конечно, продам. Как драгоценность продам. Ведь я же по светскому пути иду.
— Ты не зарься, отец, на митру, — бунит Апошнянский, — ее давно командарм носит.
— Командарм! Тысяча человек не разыщут! Она скрыта от взоров — в укромнейшем месте.
Не довелось отцу Воскресенскому отрыть свою митру. Вместе с Борисом Апошнянским убили его солдаты в Прибалтике, отступая от Петрограда.
Еще жаль мне было и братьев Шуровых. Братья любили друг друга. Андрей ехал со мной из музея. В прошлом — ссыльный, анархист. Теперь — большевик. В музей попал — с улицы. Из музея — в Германию.
Яков приехал добровольно. Был он гренадерский поручик. В Германии встретились случайно. Жили дружно. Но Яков уехал в Англию.
— Что же ты, Яков, едешь в Нью-Маркет?
— Еду.
— Ну и езжай к… матери!
Перед отъездом Яков пил с товарищами в ресторане, бил посуду, плакал, качал пьяной головой и все говорил:
— Я думаю, все-таки еще можно спасти Россию…
Письма офицеров из Нью-Маркета писались по штампу. Об Учредительном собрании слов не было. Но желтые чемоданы английской кожи — были обязательны. Почему они так пленяли воображение-тайна. Но с них все начиналось. Далее уже шли «коктайли, английское сукно, кэпстен, лондонские мисс, трубки, сода-виски», в которой Жигулин отрицал первую часть и пил вторую, за что англичане бравого русского бобби любили, так же как немцы.
Лагерь опустел, как кладбище. Опустел и Клаусталь, к удовольствию магистрата. Мы впятером ходили по нему. И судьбы не знали.
— Мейне геррен, я не могу вас больше кормить, — разводил руками комендант, почему вы не едете спасать вашу родину?
— Мы не любим Антанты, герр гауптман, — говорили мы.
Комендант расцветал.
— О, тогда я вас понимаю — вы хотите ехать в Балтику к генералу Бермонду-Авалову и к нашему знаменитому фон-дер-Гольцу?
— О да, мы знаем генерала фон-дер-Гольца. Он — умный. Он написал интересную книгу о военной психологии. И вероятно, поэтому произвел капельмейстера Бермонда в генералы. Но… — смеялись мы, — разве вы не находите, герр гауптман, что климат Гарца — приятней Балтики?
Вскоре немцы перевели нас в лагерь Нейштадт.
ОБЛОМКИ РАЗНЫХ ВЕЛИЧИН
В душных сумерках воздух пари от дурмана лупинуса, духа ржи и пшеницы. Я медленно иду на гору — к руинам средневекового замка князя Штольберга. Хочу его осмотреть.
Мох обвил ноздрястые каменные руины Гонштейна. Так называется замок. Обложил своим мягким ковром разбитые комнаты. Замку — 1000 лет. Я узнаю это: на выбитой железной доске стоит год основания- 1100 пост Христум натум. А под годом высечен средневековый девиз гордого князя Штольберга — «In recto decus». «В прямоте — красота».
Так думал тысячу лет назад феодал, смотря из каменных стен Гонштейна на раскинувшиеся угодья, ушедшие к синеющим горам Тюрингии.
В 1200 году замок разрушили восставшие крестьяне. Князь наказал рабов. Но Гонштейна не восстанавливал. Переехав в другое горное гнездо. Ибо принадлежал князю весь Гарц.
Древний старик сидит на мшистой приступке башни. Мне кажется, что ему тысяча лет и что он знал древнего феодала. Но он говорит о бездетности последнего Штольберга. И о том, что он застрелился на памяти старика.
— Отчего ж это он?
— Не везло ему в жизни, — шамкают старые щеки. С замковой горы не окинуть глазом цветной панорамы окрестности. Тюрингенские горы синеют вдали. Сейчас их плохо видно. С полей подымается туман, играя переливами опала.
Аромат лупинуса становится невыносим. И я ухожу — в Нейштадт.
Тихи нейштадтские вечера, как мертвые. За горой гаснет краем кровавого глаза солнце. Из-за другой ползет желтый рог луны. В сумерках идут с полей розовые ардены. Везут крепкие рыдваны. В широкополых шляпах и деревянных туфлях идут загорелые нейштадтцы. Когда они подойдут к белым домикам, тишина замкнет засовы и захватит деревню, разливаясь по ней широкой волной.