Жребий брошен - страница 9

стр.

– Семпрония?! Семпрония его мать?! – воскликнула Фульвия. – Она свекровь моей кузины! Откуда ты это знаешь, Дионисия?

Безобразная женщина считалась домашним другом ее золовки, Клодии.

– Ха, ха, ха! Мне ли этого не знать! Недаром же меня прозвали вестовщицей-всезнайкой!.. Прежде меня звали Терпсихорой… звали Аглаей…[4] это было во времена отдаленные… было, когда я носилась по сцене легче серны с тамбурином в руке… а теперь… теперь смеются даже над моим именем, говорят, что я люблю Бахуса-Диониса[5] оттого, что зовусь Дионисией… Что ж… я люблю выпить, это правда… Да ты, Фульвия, не отворачивайся от меня – я хоть и не льщу тебе, как твоя Цитерис, но ведь и не съем тебя… ха, ха, ха! Я пью… пью, чтобы залить свои горести… Нечего тебе отворачиваться, от тебя тоже все отворачиваются, только тебя никто никогда не любил, а меня любили, меня боготворили, Фульвия, поклонялись мне, ноги мои целовали…

– Ты мне сто раз говорила о твоем прошлом, даже слушать-то опротивело.

Пьяная женщина не обратила внимания на это замечание и продолжала говорить, тыкая пальцем то себе в грудь, то в Фульвию; слезы текли по ее размалеванному плохими белилами и румянами лицу; плечи нервно подергивались.

– Я никогда никому не льстила и не стану льстить, я уличная бродяга, я гадалка, я пьяница, я этого не отрицаю, но, Фульвия, почему я бродяга и пьяница?

– Отстань, Дионисия! – брезгливо произнесла Фульвия, отворачиваясь, – она терпеть не могла эту особу, но не велела служанкам прогонять ее, боясь явной ссоры с ее покровительницей, Клодией.

– Кузина Рубеллия, – шепнула она Амарилле, – не обращай внимания на болтовню этой дуры. Если правда, что заговорщица Семпрония твоя свекровь, то чем же ты виновата? Успокойся…

– У этой женщины дурной глаз, кузина, – ответила со страхом Амарилла, вынула маленький аметистовый амулет, и забормотала над ним, плюя на свои пальцы.

– Это правда… у нее дурной глаз и скверный язык, – сказала Фульвия, – встреча с нею редко пророчит доброе.

– Почему же я пьяницей-то стала? – повторила Дионисия, назойливо суясь к носилкам. – Почему же я стала такой? Была я птичкой, была серной, была кумиром всего Рима, лучшей балериной театра, получала я больше двухсот тысяч сестерций жалованья, а даров от стара и млада без счета.

О, чудная заря моей жизни! О, юность! Такой ли тусклый, горестный вечер сулила она мне? Нет! Мне жизнь улыбалась, мои дни проходили дивною вереницей среди роз, золота, перламутра, в чертогах, полных благовоний, на мягкой мебели, в танцах среди резвых подружек и щедрых поклонников… Жизнь улыбалась мне, но настал день… День скорби… Улыбка жизни превратилась в сарказм, из роз выполз скорпион и ужалил мое сердце, и отравил все радости. Это был Люций Катилина.

Ха, ха, ха! Я отмщена судьбою! Сегодня день славы Цицерона, но великому консулу вся его слава не даст такого блаженства, какое полнит мое сердце… блаженство мести!

На пиру, в палатах Суллы, Катилина заметил меня впервые. Я была сиротою, был у меня только один близкий человек в мире – мой дед – старый безголосый хорист. Мы жили в лачужке за городом, перебиваясь впроголодь. Я была тринадцатилетней девочкой-статисткой, моей обязанностью было подавать тамбурин балерине, держать над ее головою гирлянду, распущенный шарф или венок, садиться к ее ногам с лирой…

На пиру у Суллы Катилина заметил, что ничтожная статистка грациозней знаменитой балерины, и шепнул это грозному диктатору. Пир кончился. Меня позвали. С усмешкой оглядел тиран меня, робкую девочку, и велел Квинту Росцию заняться мною. Квинт Росций был его любимцем и бесконтрольно заведовал его театром. Он стал учить меня, мое положение изменилось…

Мой бедный, глупый дед был жестоко обманут. Он считал Катилину своим благодетелем и сделался его преданным спутником, перенося, как самый льстивый шут, все способы глумления. О, дед мой! Как не тешились над ним клевреты злодея! Чему они не подвергали его! Они ему, сонному, надевали на руки сандалии, чтобы он, протирая глаза, исцарапал лицо. Они надевали ему на голову венки из крапивы, поили его помоями, заставляли нюхать букеты, посыпанные перцем, рядили его в платье с погремушками. Он умер от их шутовства, затравленный собаками в шкуре медведя.