С давних пор эта страна являлась добычей вдвойне тяжкого бедствия религиозной и политической анархии. Отколовшись от метрополии в культовом отношении, она отделилась от нее и на управленческом уровне. Будучи колонией Финикийцев, Греция сбросила их иго, пусть не спонтанно и не в одночасье, но постепенно и в несколько шагов; таким образом, возникло двадцать враждующих храмов, двадцать враждующих городов, двадцать мелких племен, разделенных в обрядовом смысле, гражданскими интересами, честолюбием жрецов и правивших ими князей. Остававшиеся верными своим законам Фракийцы были избавлены от суеверия и рабства; тогда как новаторы и повстанцы для Фракийцев и зачастую в своих же собственных глазах являлись раскольниками и мятежниками. И тщетно Финикия хотела противостоять этой всеобщей измене. Азия подверглась наиболее чудовищным потрясениям. Долгое время удерживавшая ее скипетр Индия погружалась пятнадцать столетий в свою Кали-югу (Kali youg) или свой сумрачный период, представляя собой лишь тень своего былого блеска[52]. В пять столетий она утратила свое единство из-за угасания своих императорских династий. Образовалось несколько враждебных царств[53], распри между которыми непрерывно возобновлялись, не оставляя им ни времени на передышку, ни возможности надзирать за своими далекими колониями и удерживать их. Постепенное понижение уровня воды в Средиземноморье и осадкообразование на берегах Египта, поднявшие Суэцкий перешеек[54], разорвали всякое сообщение между этим морем и Красным морем, отрезав трудными для преодоления преградами первоначальных Финикийцев, обосновавшихся на побережье Индийского Океана от их соотечественников в Палестине[55]. Южные Арабы отделились от северных, хотя и одни и другие порвали с Индийцами, от которых прежде зависели[56]. Тибет принял особый культ и особую форму правления[57]. Персия была покорена Ассирийской империей[58]. Наконец, политические связи, объединявшие эти государства, которые составляли раньше лишь огромный вязаный пучок под владычеством индийских монархов, со всех сторон ослабли или распались. Египет, долгое время подчиненный Филистимлянам, известных под именем Пастухов, в конце концов, сбросил их иго и, выйдя из своего летаргического состояния, приготовился завладеть ускользавшим от Азии влиянием[59]. Уже наиболее воинственный из египетских царей Сетос (Sethos) распростер свою империю на Ливию и на Аравию; ему покорились Финикия и Ассирия; с триумфом он вступил в Вавилон, воссев на троне Бела (Belus)[60]. Он бы не отказался от завоевания Греции, если бы смог также легко направить туда свою армию, но ему сложно было создать флот, не победив непреодолимое отвращение, которое Египтяне питали к морю[61]. Вынужденный пользоваться услугами своих давних врагов Финикийцев он мог от них извлечь только посредственные выгоды. Несмотря на эти препятствия и упорное сопротивление Греков, ему удалось осуществить некоторые завоевания, основав несколько отдельных колоний. Столь знаменитые в будущем Афины являлись одной из них[62].
Эти события, эти внешне пагубные революции на самом деле должны были принести большую пользу. Греция, уже насытившись знаниями Финикийцев, которые она восприняла и обработала, получила и знания Египтян, дабы еще обработать и их. Рожденный в сердце Фракии человек и, благодаря своей жажде к наукам, уже в детстве оказавшийся в Египте[63], вновь явился на свою родину с одной из египетских колоний, чтобы распространить здесь новые познания. Он был посвящен во все религиозные и научные таинства: по словам Павсания, он превзошел всех, кто ему предшествовал, красотой своих стихов, возвышенностью своих поэм, глубиной своих знаний в искусстве исцеления болезней и умиротворения Богов[64]. Это был Орфей: он взял свое имя от имени своего учения[65], коим стремился исцелить и спасти посредством познаний.
Мне стало бы необходимо намного сдвинуть границы, установленные мной в данном рассуждении, если бы я пожелал подробно донести все, чем Греция была обязана этому замечательному человеку. Мифологическое предание в блестящей аллегории сохранило предпринятые им усилия для передачи людям утраченной ими истины. Столь воспетая поэтами его любовь к Эвридике есть лишь символ испепелявшей его любви к божественному знанию