Звезды на росстани - страница 5
— Ну, ты, ну, Поп, тебя же спрашивают: как ты-то? Сам-то?
— Глядите, — изрек он глубокомысленно. — Поблажек не будет.
Оглядел еще раз сверху всю группу честным, не сулящим особых радостей взглядом, опустился на табурет. Стал досматривать ту самую точку в пространстве.
Проголосовано было единогласно.
Таков был этот маменькин сын…
Ну, и требовал, главное, не даст выспаться, в воскресенье стащит с кровати. Поджарый сделался, башка вечно забита организацией какого-нибудь нового, невиданного досель соцсоревнования. Для чего, думали, принесло его к нам, в жеуху? Дома спал бы в мягкой домашней постели, а утром — котлетка, булочка, кофе стакан… Нет, тут что-то не то. Может, не родной Борька Поп своим родным? Да нет, вылитый батька. И мать, видывал я, суетится бывало, на месте не усидит: Боря, Боренька. На прощанье всплакнет мимоходом, уронит слезу, да и вытрет ее тут же, чтобы, чего доброго, не рассердить своего ненаглядного дитятку. У отца, у того выходило проще. Потрясет в здоровенной руке Борькину руку, скажет: «Ну, давай, Борька. Не подкачай там». И все. И, опять за газету, едва двери за Борькой закроются…
Потом выпускали нас, распределяли по станциям.
— Имейте в виду: соберу всех. Через двадцать лет. В этот самый день.
В наступившем молчании обвел группу честными голубыми глазами:
— Слышали? Поняли? В лоб закатаю, если кто не отзовется на вызов. Слышишь, ты, а, Юрец?.. Ты, Акула?.. Ты, Толич?..
Самая длинная речь за два года. Минута стояла торжественная, тишина звенела в нашей на ключ запертой комнате, звенела она и в пустых стаканах. Мы были так родны и понятны друг другу! Мы клялись в верности, обещали слушать Борьку Попа, хотя бы прошло и тридцать, и сорок лет…
Всех проводили. Потом я провожал его. Бродили по городу. Борька Поп угощал мороженым: им выдали подъемные.
Больше молчали. Говорили о пустяках, потому что мужская дружба не терпит высоких слов. До отхода поезда оставалось время, мы отдыхали в скверике. Головами, для мягкости, расположились на плече друг друга, ногами — в разные стороны скамейки: наблюдали, как передвигаются, бороздя ветки кленов, сталкиваются одно с другим сахарно-белые облака.
На прощанье он протянул мне маленькую, умещающуюся в кармане брюк книжицу со стихами и странным и непонятным для меня названием: Омар Хайям. Рубаи. «Другу на всю жизнь от Борьки Попа», — косо выписано было на титульном листе…
…Асю то и дело отвлекали «срочными бумагами». Мне надо было отвечать на приветствия, на вопросы — общаться с управленческими. Они, впрочем, задерживались на минуту-другую. Ася махала им рукой, не велела отвлекать, и в эту самую минуту они становились невольными слушателями краткого рассказа о днях минувших. Иволгин стоял у окна, молча и угрюмо глядел на меня, вспоминая, по-видимому, что-то свое, возможно, весьма в чем-то схожее.
— Хороши вы были.
Хороши — это не чистая монета, надо было понимать его иронический тон.
— Но, послушай, Юра, — Иволгин всегда подчеркивал ко мне дружеское расположение. — Когда тебя выдвигали на должность, не скрою, я говорил: куда этого желторотика? А ты воробей стреляный. Есть в тебе что-то.
Он был против моего назначения. Уверял, что знает меня давно, считает старым приятелем и тем не менее совесть его не позволяет рекомендовать на столь ответственную работу кого бы ни было, хотя бы и отца родного, если он того не достоин. Теперь — прямо, из первых уст, чтобы до конца была оценена его прямота.
— Вы были блатными, поголовно, не так ли?
— Не так, Иволгин. Плохо знаешь кадры.
Я встал, кресло за мной скрипнуло. Хрустнули плечи в потяге.
— Да… — Он сверкнул золотой коронкой. — Шумные у вас были дела: драки, побоища. А ты, вижу, ничего не забыл. Забыл только блатные песни. Позабыл, дружище, позабыл, — трепал он меня по плечу.
— У нас, у девятой группы… Потому что я о ней говорю. У нас были и другие песни. «Вот эти руки, руки молодые руками золотыми назовут».
— Скажите, Юрий Иванович, это не он ли, не тот ли самый Борис Попов теперь вам подал весточку?
— Так точно, Асенька. Получил телеграмму. Писульку в четыре слова: «Выполняй свой долг, Юрец!».